Оберег - Гончаров Александр Михайлович. Страница 8
Крыть и тут мне было нечем. И это тоже была горькая, жестокая правда. Да, видно, в самом деле, большие одолжения вызывают не желание отблагодарить, а желание отомстить… Шамиль злорадно ржал. Как стоялый жеребец. И смех его болью отзывался в моем сердце.
За окном плескались дегтярные сумерки, где-то орали коты, царапая жесть. Расплывающиеся желтые огоньки еле-еле пробивали этот густой кисель. На душе было — гаже не придумать…
— Вас выгнали с Украины и из Крыма!..
— Вы потеряли Среднюю Азию, и за собственный космодром платите деньги…
— Вы проиграли войну чеченским ополченцам, и платите им контрибуцию…
Я набрал воздуху и судорожно вцепился в табуретку, на которой сидел.
— Ваша армия способна лишь красить траву…
— Ваша Москва сейчас чья угодно столица, только не русских…
— Вашего президента на заседаниях «восьмерки» держат за шута и сажают за «кошачий столик»…
— У вас нет больше народа — население; нет государства — рублевая зона; у вас нет правительства — банда проходимцев; у вас нет ни культуры, ни литературы… Вас больше нет и никогда не будет!
В глазах померкло, и я уже не помнил себя…
— Мы — есть!
Очнулся от того, что табуретка с треском лопнула у Витольда на лысеющей его голове. Витольд рухнул на пол, загремев как мешок с костями. Шамиль рванулся к двери, крича: «Вы — есть! Вы — есть!» — а то бы я и его причастил.
В комнате долго висела тягостная, недоуменная тишина. Я медленно, толчками, трезвел.
Витольд чихал на полу кровью. Шамиль икал возле двери. Было похоже, что высокоумная наша дисскусия на этом закончилась.
Оправившись от шока, барон долго охал и чесал затылок, косясь затекшим глазом на обломки табуретки, а потомок великих ханов побледнел и сделался прежним, ласково-угодливым Шамильком, он собрал эти обломки и вынес, а потом предложил сбегать за «мировой». Что и сделал с охотой.
После чего мы пили «мировую» и говорили о поэзии, о синонимах и эпитетах, гиперболах и метафорах — о том, о чем говорили во времена оны, и не возвращались больше ни к русской истории, ни вообще к великороссам и их гордости. Ведь не дело великих — разгонять мух…
А на кровати лежала книга в красном переплете, и раскрыта она была на знакомых словах:
«Да, это так. Это не может быть иначе. Ведь всё, что чего-нибудь стоит, возникает в этом мире исключительно через борьбу. И на каждый вызов есть свой ответ.
Ненавидящих же и обидящих нас прости, Господи, Человеколюбче! Ибо не ведают, что творят, неблагодарные».
СЫСКАРЬ
3АСАДА
В той долине всё и произошло, малыш, год назад. Устроили засаду и ждали. Сутки просидели возле поля алых маков. Гудели шмели. Облетали лепестки с маков, головки прямо на глазах наливались соком, самое время их надрезать; еще чуть-чуть, и загремят 1 коробочки, и чёрное семя из них посыплется на землю. Сидели тихо. Твой отец был в тот раз на редкость послушным, не шумел, ел хорошо, и всё, что давали. Так что банка его любимого паштета осталась нетронутой. А вообще-то он был известным привередой. Раз, помню, спустились с гор в одно селение — туда за нами должен был прилететь вертолет, — я зашел в столовую, купил котлет из баранины. И сам-то не люблю их, а папашка твой, после одного случая, так на дух не терпел — ни баранов, ни котлет из них. Вынес. Предлагаю. Воротит нос. Ну и ладно, говорю. Сам съел одну, другую. Котлеты, конечно, не ахти, но голод не тетка. Он даже не смотрит. Принцип. Вокруг нас собаки сгрудились. Сидят, облизываются. А тут вертолет подлетел. Отец умирал по вертолетам — обо всём забыл, кинулся под винт. А собаки — к котлетам. Он — назад. Прогнал свору. Засуетился. Меня зовет. А я уже у вертолета, с пилотами здороваюсь. Он — ко мне. Собаки — к котлетам. Вернулся. А тут какой-то мотоциклист пронесся — да прямо по бумажной тарелке, на которой они лежали. Все равно не бросает. Но и не ест. Я залез в салон. Он увидел, со всех ног ко мне кинулся. А собаки — к котлетам. Остановился. Вернулся. Прогнал собак и, давясь, запихнул котлеты в себя. Через минуту сидел на мешках, смотрел сквозь поцарапанное стекло вниз и недовольно ворчал — икота мучила.
Ты, малыш, в этом отношении не в отца. Молотишь за милую душу. Но посмотрим, как в деле себя покажешь. Мак — дело кровавое… Что, уже опять есть хочешь? Экий ты, однако. Ну хорошо, давай сделаем привал. Неси вон ту палку, и вон ту еще, и ту…
Тогда в засаде он не привередничал — ел даже баранину. Морщился, а ел. Не любил он баранов, от одного запаха в ярость приходил — после давнего уже случая.
Как-то дня на три оставил его знакомому пастуху. «Пусть поживет у тебя на воле. Только смотри — я им очень дорожу…» Вот сидит чабан в юрте, наблюдает за овцами. Поодаль волкодавы взгляд его стерегут. Вдруг среди овец какое-то брожение. Пастух вожаку: гыр-гыр-гыр. Тот вскакивает — свора за ним, — и давай овец скручивать в гурт. И твой отец с ними. Но только наоборот всё делает. Они собирают, он — разгоняет. Вожак его за это покусал. Он стерпел. Чуял вину. А как правильно
— не мог уразуметь. Потому, наверное, и не ел ничего. Не заработал. Возвращаюсь, он встречает — худющий. Пастух говорит: «Никуда не годный, слушай. Глупый — и что ты им дорожишь?» — «Он мне больше, чем друг!»
Вот с тех пор и стал он овец недолюбливать. А заодно и волкодавов. Не лезь, не лезь к котелку. Ошпаришься. Экий нетерпеливый. Батя не был таким. Он солидно себя держал. А ты…
У него, пожалуй, только одна слабость была — до прекрасного полу. Что пьянит сильнее вина? — присказка есть. Лошади, женщины, власть и война. Для него второе было верным, для меня с недавнего времени — четвертое. Только война, только бой. После того, как игла и розоватая жидкость сгубили мою Аннушку — нет для меня других женщин… Оставалось только радоваться победам твоего отца.
Однажды гуляли вдоль речки. При мне ружье было. Постреливал забавы ради. А он гильзы из бурьяна доставал. Ружье у меня, помнишь, с эжектором, далеко гильзу выбрасывает. Надоело баловаться, и я просто так бродил, без цели. А он впереди бегал. Птичек спугивал, за лягушками гонялся. Обернется, взгляд поймает и улыбнется. А я ему рукой махну: дескать, хорошо всё… Заметил боковым зрением: с поля, с зеленей, парочка нам дорогу пересекает: впереди беленькая, а следом этакий рыжий бутуз. Просто отметил и всё. Через минуту уже и не помнил. Иду себе, думаю… Вдруг из кустов крик отчаяния. Подхожу. Рыжий плачет. А папашка, значит, с беляночкой уже… и такие счастливые, будто всю жизнь были знакомы и ждали этого мига. «Держи удар, — говорю неудачнику. — Что тут поделаешь, парень!»
Что это ты отворачиваешься? О-о, да ты, малыш, аристократ. И гильзы не носишь, и с простушками не водишься, не то что отец. Зато уж поесть — силён…
Но если б ты знал, как сам-то появился на свет. Не настырность бы твоего папаши, и были бы у тебя другие глаза и другие уши, и другой характер… Ну, насчет характера — ещё посмотрим. В деле. Вот дойдем до места.