Кубарем по заграницам (сборник) - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 15
А из вагона тебя батько Махно не вышвырнет, как котенка? А Петлюра деньги и чемодан у тебя не отнимет?
Все ложь, ложь и ложь.
Все – расстройство моей души!
Все – напоминание о том, когда мы еще не были «бывшими людьми».
Простите вы меня, но не могу я читать на пятидесяти страницах о «Смерти Ивана Ильича».
Я теперь привык так: матрос Ковальчук нажал курок; раздался сухой звук выстрела… Иван Ильич взмахнул руками и брякнулся оземь. «Следующий!» – привычным тоном воскликнул Ковальчук.
Вот и все, что можно сказать об Иване Ильиче.
Прощайте, мои книги, прощайте, мои верные друзья… Сжечь бы вас, каналий, следовало за то, что вы так можете человека расстроить.
Если на ваших страницах босяк выпивает бутылку водки (стоит теперь 10 000 рублей), если извозчик за четвертак везет через весь город и, получив гривенник прибавки, называет седока вашим сиятельством, если скромный ужин студента состоит «из куска ростбифа и бутылки дешевого красного вина», если шикарная кокотка за ночь любви получает 50 рублей, если ваши герои могут переноситься в двое суток из Петербурга в Крым, если вы можете на ста страницах размазывать, как умирает Черт Иванович, если «к подъезду графа мягко подкатил пятитысячный лимузин» – если все это, – то нам с вами не по дороге: катите себе дальше на «пятитысячном лимузине» или сядьте «на шикарного лихача за трешницу», а мы скромно усядемся на империале конки за пятьсот целковых.
Прощайте! Поцелуйте от меня студента, убого поужинавшего ростбифом и бутылкой дешевого вина…
Ну, с Богом. Трогай, пятисотрублевая конка!
Античные раскопки
Когда шестилетний Котя приходит ко мне – первое для него удовольствие рыться в нижнем левом ящике моего письменного стола, где напихана всякая ненужная дрянь; а для меня первое удовольствие следить за ним, изучать совершенно дикариные вкусы и стремления.
Наперед никогда нельзя сказать, что понравится Коте: он пренебрежительно отбросит прехорошенькую бронзовую собачку на задних лапках и судорожно ухватится за кусок закоптелого сургуча или за поломанный ободок пенсне… Суконная обтиралка для перьев в форме разноцветной бабочки оставляет его совершенно равнодушным, а пустой пузырек из-под нашатырного спирта приводит в состояние длительного немого восторга.
Сначала я думал, что для Коти самое важное, издает ли предмет какой-либо запах, потому что и сургуч, и пузырек благоухали довольно сильно.
Но Котя сразу разбил это предположение, отложив бережно для себя металлический колпачок от карандаша и забраковав прехорошенький пакетик саше для белья.
Однако обо всяком подвернувшемся предмете он очень толково расспросит и внимательно выслушает:
– Дядя, а это что?
– Обтиралка для перьев.
– Для каких перьев?
– Для стальных. Которыми пишут.
– Пишут?
– Да.
– А ты умеешь писать?
– Да, ничего себе. Умею.
– А ну-ка, напиши.
Пишу ему на клочке бумаги: «Котька прекомичный пузырь».
– Да, умеешь. Верно. А это что?
– Ножик для разрезания книг.
Молча берет со стола книгу в переплете и, вооружившись костяным ножом, пытается разрезать книгу поперек.
После нескольких напрасных усилий вздыхает:
– Наверное, врешь.
– Ах, вру? Тогда между нами все кончено. Уходи от меня.
– Ну не врешь, не врешь. Пусть я вру – хорошо? Не гони меня, я тебе ручку поцелую.
– Лучше щечку.
Мир скрепляется небрежным, вялым поцелуем, и опять:
– Дядя, а это что?
В руках у него монетница белого металла с пружинками – для серебряных гривенников, пятиалтынных и двугривенных.
– Слушай, что это такое?
– Монетница.
Нюхает. Подавил пальцем пружинки, потом подул в них.
– Слушай, оно не свистит.
– Зачем же ему свистеть? Эта штука, брат, для денег. Вот видишь, сюда денежка засовывается. – Долго смотрит, прикладывая глазом.
– Она же четырехугольная!
– Кто?
– Да эти вот, которые… деньги.
Сует руку в боковой карманчик блузы и вынимает спичечную коробку – место хранения всех его капиталов.
Недоверчиво косясь на меня глазом (не вздумаю ли я, дескать, похитить что-либо из его денежных запасов), вынимает измятый, старый пятиалтынный.
– Видишь – вот. Как же положить?
– Чудак ты! Сюда кладут металлические деньги. Твердые. Вроде как эта часовая цепочка.
– Железные?
– Да, одним словом, металлические. Круглые.
– Круглые? Врешь ты… Нет, нет, не врешь… Я больше не буду! Хочешь, ручку поцелую? Слушай, а слушай…
– Ну?
– Ты показал бы мне такую… железную. Я никогда не видел…
– Нет у меня.
– Что ты говоришь? Значит, ты бедный?
– Все мы, брат, бедные.
– Дядя, чего ты сделался такой? Я ведь не сказал, что ты врешь. Хочешь, поцелую ручку?
– Отстань ты со своей ручкой!
Снова роется Котя в разной рухляди и – только в действительной жизни бывают такие совпадения – вдруг вытаскивает на свет божий настоящий серебряный рубль, неведомо как и когда затесавшийся среди двух половинок старого разорванного бумажника.
– А это что?
– Вот же они и есть – видишь? Те деньги, о которых я давеча говорил.
– Какие смешные. Совсем как круглые. Сколько тут?
– Рубль, братуха.
Денежный счет он знает. Из своей спичечной коробки вытаскивает грязный, склеенный в двух местах, рубль, долго сравнивает.
Из последующего разговора выясняется, до чего дьявольски практичен этот мальчишка.
– Слушай, он же тяжелый.
– Ну так что?
– Как же их на базар брали?
– Так и брали.
– Значит, в мешке тащили?
– Зачем же в мешке?
– Ну, если покупали мясо, картошку, капусту, яблоки… разные там яйца…
– Да мешок-то зачем?
– Пять-то тысяч штук отнести на базар надо или нет? Мать каждый день дает пять тысяч!
– Э-э… голубчик, – смеясь, прижимаю я его к груди. – Вот ты о чем! Тогда и парочки таких рублей было предовольно!
Смотрит он на меня молча, но я ясно вижу – на влажных губах его дрожит, вот-вот соскочит невысказанная любимая скептическая фраза: «Врешь ты, брат!..»
Но так и не слетает с уст эта фраза: Котька очень дорожит дружбой со мной.
Только вид у него делается холодно-вежливый: видишь, мол, в какое положение ты меня ставишь, – и врешь, а усумниться нельзя.
Возвращение
«…Тарас тут же, при самом въезде в Сечь, встретил множество знакомых лиц… Только и слышались приветствия: «А, это ты, Печерица!» – «Здравствуй, Козолуп!» – «Откуда Бог несет тебя, Тарас?» – «Ты как сюда зашел, Долото?» – «Здорово, Кидряга!» – «Здорово, Густый!» – «Думал ли я видеть тебя, Ремень?» [14]
И витязи, собравшиеся со всего разгульного мира великой России, целовались взаимно, и тут понеслись вопросы: «А что Касьян? Что Бородавка? Что Колопер? Что Пидсышок?»
И слышал только в ответ Тарас Бульба, что Бородавка повешен в Толопане, что с Колопера содрали кожу под Кизикирменом, что Пидсышкова голова посолена в бочке и отправлена в Царьград…»
Чует, чует наше общее огромное русское сердце, что совсем уж скоро побегут красные разбойники, что падет скоро Москва и сдастся Петроград…
Без толку, зря, как попугаи, к месту и не к месту, к слову и не к слову твердили в свое время болтуны и краснобаи – все сплошные керенские, черновы и гоцлиберданы: «Приближается конец! Бьет двенадцатый час». Им ли, выращенным в затхлом табачном воздухе швейцарских кофеен и пивных, было дано учуять двенадцатый час нашей родины? Без толку, как попугаи, картавили они: «Бьет двенадцатый час! Бьет двенадцатый час!» И вовсе не бил он… Это шел пятый, шестой, седьмой час…
А вот теперь мы все, все наше русское огромное сердце, почуяли этот час ликвидации и расчета, и скоро, скоро грянет грозное, как звон тысячи колоколов, как рев тысячи пушек: «Бьет двенадцатый час! К расчету!»