Повести и рассказы - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 32

— Прощайте, ваше благородие! Оно дальше еще смешнее будет. Желаю оставаться.

Десятский ввел другого человека, привезенного мужиками, и, толкнув его для порядка в спину, вышел.

— А-а, сокол ясный! Летал, летал, да и завязил коготь. Давно вашего брата не приходилось видеть… Как Эрфуртская программа поживает?

Перед приставом стоял небольшой коренастый человек с бычачьей шеей, в жокейской изодранной шапчонке и, опустив тяжелые серые веки, молча слушал.

— Конечно, об вашем социальном положении нечего и спрашивать: лиддит, мелинит, нитроглицерин и тому подобный бикфордов шнур.

Потом, переменив тон, пристав посмотрел в лицо неизвестному и сухо спросил:

— Сообщники есть?

— Не было, — тихо ответил неизвестный.

— Ну, конечно! Я так и думал. Что ж, господин ниспровергатель! Зверь вы, очевидно, красный: в город нам с вами ехать придется. Ась?

— Да, я из городу и есть.

— Вот как!.. Какой же ветер занес вас на сенюхинские огороды?

— Зачем мне на сенюхинские огороды? Я на Боркино ехал, ваше благородие.

— Ну, да. Так что старшина, и писарь, и мужики оклеветали вас, бедненький?

— Черт попутал, ежели так сказать.

— Не-у-жели? Что вы говорите? Первый раз слышу об участии этого господина в ваших организациях… Небось и на убийства шли не сами по себе, а наущаемые сим конспиратором?

— Да убийства никакого и не было. Так, хотелось… попугать…

— Конечно! Бросишь ее под ноги — легкий испуг и нервное потрясение… Ха-ха! Ваша платформа, конечно, предусматривает любовь и великодушие к ближнему. А? Что же вы молчите?

Неизвестный переступил с ноги на ногу и сказал:

— Пьян был.

— Что-о-о?

— Пьян был. А они… за сено… тридцать копеек. Разве это возможно.

— Какое сено? Что вы?

— Ихнее. Я им говорю: Христа на вас нету, а они: «Там, говорят, есть или нет, а мы без расчету Ваську не отпустим!»

— Ничего не постигаю. Какой Васька?

— Чугреевский. Я на Чугреевском ехал. И так мне обидно стало. Ах, вы, говорю, такие-сякие! Пыли вашей не останется!..

— Стой, стой, милый. Я ничего не разберу. Кому ты это сказал?

— Арендателю.

— Да бомба-то здесь при чем?

— Бомба ни при чем.

— Так чего же ты, черт тебя возьми, арендатора путаешь? Бомбу ты где взял?

— Не брал я ее, ваше благородие. Зачем нам… нам чужого не нужно…

Пристав побагровел.

— Да ты кто такой?

— Опять же чугреевский. Они: «Тридцать копеек, — говорят, — дозвольте!» Ка-ак? Где такой закон, чтобы за гнилое сено… Ну, и пошло.

— Что пошло?

— С пьяного человека что взять, ваше благородие? Известно, ничего.

— Ты, брат, что-то хвостом виляешь. Бестолковым прикидываешься. Мужичком-дурачком.

— Дурачок и есть. Нешто вумный будет жидятам ухи рвать? Зуд у меня ручной. Как очухаешься, видишь — да-а-а… завинтил.

Пристав Бухвостов прыгнул к неизвестному и вцепился ему в горло.

— Ты, ты… Как тебя, зовут?

— Меня-то? А Савелием. У Чугреевых в амбарных. Савелий Шестихатка по хфамилии.

Пристав Бухвостов оттолкнул от себя Савелия и с ревом вылетел в переднюю.

— Ушел! Упустили мерзавца!

Оставшись один, Савелий поднял недоуменно брови и сказал, обращаясь к портрету в золотой раме:

— Вот, поди ж!.. Не выпьешь — ничего, а выпьешь — сейчас в восторг приходишь. Тому ухо с корнем выдрал, этому зубы… Ежели с таким характером, то ухов, брат Шестихатка, для тебя жиденята не напасутся! Жирно!

Встреча

Два господина приближались друг к другу с разных концов улицы… Когда они сошлись — один из них бросил на другого рассеянный, равнодушный взгляд и хотел идти дальше, но тот, на кого был брошен этот взгляд, — растопырил руки, радостно улыбнулся и вскричал:

— Господин Топорков! Сколько лет!.. Безумно рад вас видеть.

Топорков посмотрел восторженному господину в лицо. Оно было полное, старое, покрытое сетью лучистых ласковых морщинок и до мучительности знакомое Топоркову.

Остановившись, Топорков задумался на мгновение. Знакомые лица, образы, рой фактов с сумасшедшей быстротой завертелись в его мозгу, направленные к одной цели: вспомнить, кто этот человек, лицо которого, будучи таким знакомым, ускользало из ряда других, вызванных торопливой, скачущей мыслью Топоркова.

Как будто бы этот человек давался в руки: вот-вот Топорков вспомнит его имя, их отношения, встречи… но сейчас же эта мысль обрывалась, и физиономия неизвестного господина снова оставалась загадочной в своей радостной улыбке и восторженном добродушии.

— Здрав… ствуйте, — нерешительно сказал Топорков.

— Что это вы такой мрачный? Слушайте, Топорков! Я от вашей последней статьи прямо в восторге. Читал и наслаждался! Как она, бишь, называется? «Итоги реакции»! Если мне придется давать ее характеристику и подробный разбор, — сделаю это с особым наслаждением…

«Критик», — подумал Топорков и, польщенный похвалой пожилого господина, пожал ему руку крепче чем обыкновенно.

— Так вам эта вещица нравится?

— Помилуйте! Как же она может не нравиться? Я еще ваше кое-что прочел. Читаю запоем. Люблю, грешный человек, литературу. Хотя по роду своей деятельности мог бы к ней относиться… как бы это выразиться?.. более меркантильно.

«Издатель, что ли? — подумал Топорков. — Боже мой! Где я его видел?..»

— Скажите, а как поживает Блюменфельд? Что его журнал? — спросил старик.

— Блюменфельд уже вышел из крепости. Ведь, вы знаете, — сказал Топорков, — что он был приговорен к двум годам крепости?

— Как же, как же, — закивал головой пожилой господин. — Помню! За статью «Кровавые шаги»… Неужели уже вышел? Боже, как быстро время идет.

— Вы разве хорошо знаете Блюменфельда?

— Боже ты мой! — усмехнулся старик. — Мой, так сказать, крестник. Ведь эта вся марксистская молодежь, и народники, и неохристиане, и, отчасти, мистики, прошли через мои руки: Синицкий, Яковлев, Гершбаум, Пынин, Рукавицын… Немного я, признаться, не согласен с рукавицынским разрешением вопроса о крестьянском пролетариате, но зато Гершбаум, Гершбаум! Вот прелесть! Я каждую его вещь, самую пустяковую, из газет вырезаю и в особую тетрадь наклеиваю… А книги его — это лучшее украшение моей библиотеки… Кстати, вы не видели моей библиотеки? Заходите — обрадуете старика.

«Библиофил он, что ли? — мучительно думал Топорков. — Вот дьявольщина!»

— А вы знаете — кассационная жалоба Гершбаума не уважена, — сообщил старик. — По-прежнему шесть месяцев тюрьмы, с зачетом предварительного заключения.

«Неужели адвокат?» — внутренне удивился Топорков.

— Адвокат его, — сказал старик, — нашел еще какой-то там повод для кассации. Ну, да уж, что поделаешь. Кстати, читали последний альманах «Вихри»? Ах, какая там вещь есть! «По этапам» Кудинова… Мы с женой читали — плакали старички! Растрогал Кудинов старичков.

— Кудинов тоже привлекался. Слышали? — спросил Топорков. — По 129-й.

— Как же. Второй пункт. Они вместе — с редактором Лесевицким. Лесевицкому еще по другому делу лет шесть каторги выпасть может. Кстати, дорогой Топорков, не знаете ли вы, где бы можно достать портрет Кудинова? Мне бы хоть открытку.

— Для чего вам? — удивился Топорков.

Старик с милым смущением в лице улыбнулся.

— Я — как институтка… Хе-хе! Увеличу его и повешу в кабинете. Вы заходите — целую галерею увидите: Пыпина, Ковалевского, Рубинсона… Писатели, так сказать, земли русской. А Ихметьева на выставке купил. Помните? Работы Кульжицкого. Хорошо написан портретик. А люблю я, старичок, Ихметьева… Вот поэт божьей милостью! Сядешь это, иногда, декламируешь вслух его «Красные зори», а сам нет-нет, да и взглянешь на портрет.

— Вы слышали, конечно, — сказал Топорков печально, — что Ихметьеву тоже грозит два года тюрьмы. За эти самые «Красные зори».

— Как же! Ему эти строки инкриминируются:

Кто хочет победы
Пусть сомкнутым строем…