Повести и рассказы - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 41
— Четыре года.
— Ого! А я тоже думаю: дай-ка что-нибудь напишу!
— Написали? — полюбопытствовал я.
— Написал. Принес. Хочу у вас напечатать.
— Раньше писали?
— Нет. Другим голова была занята. А нынче с делами управился, жену в имение отослал, — ну, знаете ли, скучно. Э, думаю, попробую-ка что-нибудь написать! Вот написал и притащил. Хе-хе! Почитайте новоявленного Байрона.
— Хорошо-с. Одну минуту… кончу корректуру, и тогда к вашим услугам.
Это был длинноносый немолодой человек, в черном сюртуке и с бриллиантом на худом узловатом пальце.
Он осмотрел свои ноги и, улыбнувшись, сказал:
— А приятно, когда везет.
— Кому?
— Да вот, например, вам. Пишете, зарабатываете деньги, вас читают.
— Трудно писать, — рассеянно сказал я.
— Ну, как вам сказать. Я, например, сел, и у меня как-то это сразу вышло.
Я отодвинул неоконченную корректуру и сказал:
— Где ваша рукопись?
— Вот она. Условия: пятнадцать копеек строка. А за следующие вещи — по соглашению. За дебют можно подешевле.
— Ладно. Ответ через две недели.
Я бросил косой взгляд на начало лежавшей передо мной рукописи и сказал:
— Кстати, нельзя писать: «Солнце сияло на закате небосклона».
— Ну, ничего, — добродушно усмехнулся он. — Исправите. Это первые шаги. Ну, я пойду. Не буду отнимать у себя и у вас драгоценное время.
Он вынул часы, взглянул на них и сказал с досадой:
— Вот анафемические! Опять стали.
— Испортились? — спросил я.
— Да, давал чинить — ничего не выходит.
— Да уж эти часовые мастера! Позвольте, я посмотрю их. Может быть, что-нибудь можно с ними сделать.
Он удивленно посмотрел на меня.
— А вы и часы можете починить?
— Отчего же… Пустяки.
Я взял протянутые им часы, открыл заднюю крышку и стал внимательно разглядывать комбинацию колесиков и пружин.
— Ну-с… попробуем.
Я взял перочинный ножик и ковырнул механизм. Два колесика отскочили и упали на письменный стол.
— Ага! — удовлетворенно сказал я. — Ишь ты, подлые.
Нащупав пальцем тонкую, как паутина, спираль, я подцепил ее ногтем и, размотав, вытащил. Заодно вынул и два каких-то молоточка, соединенных дужкой.
— Ну, что? — спросил писатель, с недоумением следя за моей работой.
— Да, что ж! — пожал плечами, выковыривая из футляра последние остатки механизма. — Часы как часы. Тут столько всякого напутано, что сам черт не поймет!
Он вскочил, бросил растерянный взгляд на выпотрошенные часы и вскричал:
— Да, вы-то сами… понимаете ли что-нибудь в часах?
— Как вам сказать… Скорее не понимаю, чем понимаю.
— И вы никогда не занимались часовым делом?
— Откровенно говоря, нет. Вот только сейчас… немножко.
Он заревел, собирая в опустевшие часы все свои колесики, пружинки и молоточки:
— Так какого же вы дьявола, ни черта не смысля, беретесь не за свое дело?
Заревел и я:
— А вы-то тоже! Какого дьявола взялись за литературу, ни черта в ней не смысля? Что ж, по-вашему, починять часы труднее, чем написать хорошее литературное произведение?
Потом мы оба сразу остыли. Он засмеялся и сказал:
— Ну, черт с ними! Если эта моя вещица не подойдет, принесу другую.
— Ладно! — согласился я. — Если еще будут у вас часики, притащите и их. Может быть, мы оба в конце концов научимся.
НА СЕВОСТОПОЛЬСКОМ БЕРЕГУ
Борцы
На первом организационном собрании «Общества русских граждан, сорганизовавшихся для борьбы о спекуляцией» («Обспек») — инициатор организации Голендухин говорил:
— Господа! Не только административными мерами нужно бороться со спекуляцией! На помощь власти должны прийти сами граждане, должна прийти общественность! Посмотрите на Англию (и все посмотрели на Англию) — там однажды торговцы повысили цену на масло всего два пиастра на фунт — и что же! Вся Англия встала на ноги, как один человек — масло совершенно перестали покупать, всеобщее возмущение достигло такой степени, что…
— Простите, — поправил Охлопьев, — но в Англии пиастров нет. Там пенни.
— Это все верно. Я сказал для примера. Обратите внимание на Германию (и все обратили внимание на Германию) — там на рынке фунт радия стоит…
— Я вас перебью, — сказал Охлопьев, — но радий на фунты не продается…
— Я хотел сказать — на пиастры…
— Пиастры не мера веса…
— Все равно! Я хочу сказать: если мы сейчас повернемся в сторону России (и все сразу повернулись в сторону России), то… Что мы видим?!
— Ничего хорошего, — вздохнул Бабкин.
— Именно, вы это замечательно сказали: ничего хорошего. У нас царит самая безудержная спекуляция, и нет ей ни меры, ни предела!.. И все молчат, будто воды в рот набрали! Почему мы молчим! Будем бороться, будем кричать, разоблачать, бойкотировать!!
— Чего там разоблачать, — проворчал скептик Турпачев. — Сами хороши.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать о нашем же сочлене Гадюкине.
— Да, господа! Это наша язва, и мы ее должны вырвать с корнем. Я, господа, получил сведения, что наш сочлен Гадюкин, командированный нами за покупкой бумаги для воззваний, узнал, что на трех складах, которые он до того обошел, бумага стоила по 55 тысяч, а на четвертом складе с него спросили 41 тысячу… И он купил на этом складе 50 пудов и продал сейчас же в один из первых трех складов по 47 тысяч.
— Вот-те и поборолся со спекуляцией, — вздохнул Охлопьев.
— Ловко, — крякнул кто-то с некоторой даже как будто завистью.
— Именно, что не ловко, раз попался.
— Внимание, господа! — продолжал Голендухин. — Я предлагаю пригвоздить поступок Гадюкина к позорным столбцам какой-нибудь видной влиятельной газеты, а самого его в нашей среде предать… этому самому…
— Чему?
— Ну, этому… Как его… Остро… остра…
— Остракизму? — подсказал Охлопьев.
— Во-во! Самому острому кизму.
— Чему?
— Кизму. И самому острейшему.
— Позвольте: что такое кизм?
— Я хотел сказать — изгнание! Долой спекулянтов, откуда бы они ни появлялись… Но, вместе с тем, мы должны и отдавать дань уважения тем коммерсантам, которые среди этого повального грабежа и разгильдяйства сохранили «душу живу». Я предлагаю послать приветствие оптовому торговцу Чунину, который, получив из-за границы большую партию сгущенного молока, продает его по 1100 р., в то время, когда другие оптовики продают по 1500, и это при том условии, что сгущенное молоко еще подымется в цене!!
— А где он живет? — задумчиво спросил Бабкин.
— А вам зачем?
— Да так зашел бы… поблагодарить. Отдать ему дань восхищения…
— Он живет, Соборная, 53, но дело не в этом…
Встал с места Турпачев.
— Предлагаю перерыв или вообще даже… Закрыть собрание…
— Почему?
— Да жарко… И вообще… Закрыть лучше. До завтра.
— Да! — сказали Грибов, Абрамович и Назанский. — Мы присоединяемся. Закрыть.
Большинством голосов постановили: закрыть.
У ворот дома Соборная, 53 — столкнулись трое: Абрамович, Бабкин и Грибов.
— Вы чего тут?
— А вы?
— Да хочу зайти просто… От имени общества принести благодарность Чунину, этому благородному пионеру, который на фоне всеобщего грабежа, сияя ярким светом…
— Бросьте. Все равно опоздали!
— Как… опоздал?
— Свинья этот Голендухин. А еще председатель! Инициатор…
— Неужели все скупил?
— До последней баночки. А? По 1100. А я-то и пообедать не успел, и извозчика гнал.
— Возмутительно!! В эти дни, когда общественность должна бороться… Где он сейчас?
— Только что за угол завернул. Еще догоните.
Из ворот вышел Турпачев.
— Господа! Я предлагаю не оставлять безнаказанным этого возмутительного проступка представителя общественности, в то время, когда наша Родина корчится в муках, когда уже брезжит слабый свет новой прекрасной России…
— Слушайте, Турпачев… А он по 1300 не уступил бы?