Рассказы - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 50
Мне так надоели бессмысленные мытарства по белу свету и непроизводительная трата денег, что я отправился к Стремглавову и категорически заявил:
– Надоело! Хочу, чтобы юбилей.
– Какой юбилей?
– Двадцатипятилетний.
– Много. Ты всего-то три месяца в Петербурге. Хочешь десятилетний?
– Ладно, – сказал я. – Хорошо проработанные 10 лет дороже бессмысленно прожитых 25.
– Ты рассуждаешь, как Толстой, – восхищенно вскричал Стремглавов.
– Даже лучше. Потому что я о Толстом ничего не знаю, а он обо мне узнает.
Сегодня справлял десятилетний юбилей своей литературной и научно-просветительной деятельности…
На торжественном обеде один маститый литератор (не знаю его фамилии) сказал речь:
– Вас приветствовали как носителя идеалов молодежи, как певца родной скорби и нищеты, я же скажу только два слова, но которые рвутся из самой глубины наших душ: Здравствуй, Кандыбин!!
– А, здравствуйте, – приветливо отвечал я, польщенный. – Как вы поживаете?
Все целовали меня.
Преступление актрисы Марыськиной
Раздавая роли, режиссер прежде всего протянул толстую, увесистую тетрадь премьерше Любарской.
– Ого! – сказала премьерша.
Потом режиссер дал другую такую же тетрадь любовнику Закатову.
– Боже! – с ужасом в глазах вздохнул любовник. – Здесь фунта два! Не успею. Фунта полтора я бы еще выучил, а два фунта – не выучу.
«Дурак ты, дурак!», – подумала выходная актриса Марыськина.
– Это не роль, а библия! – вскричала Любарская и сделала вид, что сгибается под тяжестью полученной тетрадки.
«Дура ты, дура, – подумала Марыськина. – Оторвала бы для меня листков десять – я бы вам показала!»
Потом получили роли: старуха Ковригина, комик Лучинин-Кавказский, второй актер Талиев и вторая актриса Макдональдова.
Марыськина с аппетитом проглотила слюну и спросила, сдерживая рыдания:
– А мне?
– Есть и тебе, милочка, – улыбнулся режиссер. – Вот тебе ролька – пальчики проглотишь.
Между двумя его пальцами виднелась какая-то крохотная, измятая бумажка.
– Это такая роль?
– Такая.
– Да где она?
– Вот.
– Я ее и не вижу, – обиженно сказала Марыськина.
– Ничего, – вздохнул режиссер, – она маловата, но зато дает громадный материал для игры. Подумай, ты богатая купчиха, гостья – во втором акте.
– А что я говорю?
– Вот что: «…в числе других гостей входит купчиха Полуянова. Целуется с хозяйкой… („с ней“ – указал режиссер на Любарскую)… говорит: „Наконец-то собралась к вам, милые мои…“ Солнцева: „Очень рада, садитесь“. – „Сяду и даже чашечку чаю выпью“. – „Сделайте одолжение!“ Полуянова садится, пьет чай».
– И это все? – с отвращением спросила Марыськина. – Хоть бы две странички дали…
– Миленькая! Да ведь тут игры масса! Погляди, быту сколько: «Наконец-то собралась к вам, милые мои…» Ведь это живое лицо! Купчиха во весь рост! А потом: «…Сяду и даже чашечку чаю выпью!» Заметь, ей еще и не предлагали чай, а она уже сама заявляет – «выпью»! Вот оно где, темное купеческое царство гениального Островского: сяду, говорит, и даже чаю выпью. Ведь это тип! Это сама жизнь, перенесенная на подмостки! Я понимаю, если бы хозяйка там предложила ей: «Выпейте чаю, госпожа Полуянова». А то ведь нет! Этакая бесцеремонность: «Сяду и даже чаю выпью». Хе-хе! Ты бесцеремонность-то подчеркни!
Марыськина с болезненной гримасой прочла еще раз роль и сказала:
– А мне тип Полуяновой рисуется иначе: эта женщина хотя и выросла в купеческой среде, но она рвется к свету, рвется в другой мир… У нее есть идеалы, она даже влюблена в одного писателя, но муж ее угнетает и давит своей злостью и ревностью. И она, нежная, тонкочувствующая, рвется куда-то.
– Ладно, – равнодушно кивнул головой режиссер. – Пусть рвется. Это не важно. Тебе виднее…
– Я ее буду толковать немного экзальтированной, истеричкой…
– Толкуй! Дальше… «Роль слуги Дамиана»! Это вам, Аполлонов. «Горничная Катерина» – Рабынина-Вольская!
Марыськина отошла в угол в задумчивости…
…Начался второй акт. Сцена изображала гостиную в доме Солнцевой (Любарская). Собираются гости, приходит комик Матадоров (Лучинин-Кавказский), с которым хозяйка ведет напряженный разговор, так как она ожидает появления своего любовника Тиходумова (Закатов), изменившего ей с баронессой. Должна произойти сцена, полная глубокого драматизма. Объяснение на первом плане; в глубине сцены – тихий разговор ничего не подозревающих гостей…
Когда поднялся занавес, на сцене была одна Солнцева. Она ходила по сцене, ломала руки и, читая какую-то записку, шептала:
– Неужели? О, негодяй!
В это время в гостиную вошла группа гостей, и Солнцева, согнав с лица страдальческое выражение, приветливо встретила пришедших.
Она поклонилась молчаливым гостям, поцеловалась с купчихой Полуяновой (Марыськиной), и когда суфлер сказал: «Ах, это вы… вот приятный сюрприз!» – хозяйка тоже обрадовалась и покорно повторила:
– Ах, неужели же это вы! Вот так приятный сюрприз!
Марыськина посмотрела вдаль и печально прошептала:
– Наконец-то собралась к вам, милые мои!
– Очень рада, – приветливо сказал суфлер. – Садитесь.
Хозяйка дома вполне согласилась с ним:
– Очень рада! Чрезвычайно. Отчего же вы не садитесь? Садитесь!
Марыськина истерически засмеялась и, теребя платок, сказала:
– Сяду, и даже чашечку чаю выпью!
Она опустилась на диван, и сердце ее больно сжалось. «Все… – подумала она. – Все! Вот она и роль!..» И неожиданно сказала вслух:
– Да… что-то жажда меня томит, с самого утра. Ну, думаю, приеду к Солнцевым – там и напьюсь.
Солнцева недоумевающе взглянула на купчиху.
– Сделайте одолжение, – согласился гостеприимный суфлер.
– Пожалуйста! Сделайте одолжение… Я очень рада, – преувеличила Солнцева.
– Да… – сказала Марыськина. – Ничто так не удовлетворяет жажду, как чай. А за границей, говорят, он не в ходу.
– Замолчите! – прошептал суфлер, меняя обращение с купчихой Полуяновой. – «Солнцева отходит к другим гостям».
– Что это вы, милая моя, такая бледная? – спросила вдруг Марыськина. – Неприятности?
– Да… – пролепетала Солнцева.
От приветливости суфлера не осталось и следа.
– Молчите! Почему вы, черт вас дери, говорите слова, которых нет? «Солнцева отходит к другим гостям»! Солнцева! Отходите!
Солнцева, смотревшая на Марыськину с немым ужасом, напрягла свои творческие способности и сочинила:
– Извините, мне надо поздороваться с другими. Вам сейчас подадут чай.
– Успеете поздороваться, – печально прошептала Марыськина. – Ах, если бы вы знали, душечка… Я так несчастна! Мой муж – это грубое животное без сердца и нервов!
Марыськина приложила платок к глазам и истерически крикнула:
– Лучше смерть, чем жизнь с этим человеком.
– Замолчишь ли ты, черт тебя возьми! – прошептал энергично суфлер. – Оштрафует тебя Николай Алексеич – будешь знать!
– Передо мной рисуется другая жизнь, – сказала Марыськина, ломая руки. – Я рвусь к свету! Я хочу пойти на курсы. О, доля, доля женская! Кто тебя выдумал?!
– Успокойтесь! – сказала Солнцева и повернула к публике свое бледное, искаженное ужасом лицо. – Извините… Я пойду к другим гостям.
Марыськина схватилась за голову.
– К другим гостям? А кто они такие, эти гости? Жалкие паразиты и лгуны. Агриппина Николаевна! Здесь перед вами страдает живой человек, и вы хотите променять его на каких-то пошляков… О, бож-же, как тяжело… Все знают только – ха-ха! – богатую купчиху Полуянову, а душу ее, ее разбитое сердце никто не хочет знать… Господи! Какое мучение!
– Она с ума сошла! – сказал вслух суфлер и, сложив книгу, в отчаянии провалился вниз.
– Пусть я не святая! – вскричала Марыськина, подходя к рампе. – Я женщина, и я люблю… Пусть! И знаете кого?
Она схватила Солнцеву за руку, нагнула к ней искаженное лицо и прошипела с громадным драматическим подъемом: