Рассказы - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 65
– У наваги только одна косточка, посредине, трехугольная, – перебил, еле дыша, сосед.
– Тсс! Не мешайте. Ну, ну?
– Отделив куски наваги, причем, знаете ли, кожица была поджарена, хрупкая этакая и вся в сухарях, в сухарях – я наливал рюмку водки и только тогда выдавливал тонкую струю лимонного сока на кусок рыбы… И я сверху прикладывал немного петрушки – о, для аромата только, исключительно для аромата, – выпивал рюмку и сразу кусок этой рыбки – гам! А булка-то, знаете, мягкая французская этакая, и ешь ее, ешь, пышную, с этой рыбкой. А четвертую рыбку я даже не доел, хе-хе!
– Не доели?!!
– Не смотрите на меня так, господа. Ведь впереди еще был бифштекс по-гамбургски – не забывайте этого. Знаете, что такое – по-гамбургски?
– Это не яичница ли сверху положена?
– Именно!! Из одного яйца. Просто так, для вкуса. Бифштекс был рыхлый, сочный, но вместе с тем упругий и с одного боку побольше поджаренный, а с другого – поменьше. Помните, конечно, как пахло жареное мясо, вырезка – помните? А подливки было много, очень много, густая такая, и я любил, отломив корочку белого хлебца, обмакнуть ее в подливочку и с кусочком нежного мясца – гам!
– Неужели жареного картофеля не было? – простонал кто-то, схватясь за голову, на дальнем конце стола.
– В том-то и дело, что был! Но мы, конечно, еще не дошли до картофеля. Был также наструганный хрен, были капорцы – остренькие-остренькие, а с другого конца чуть не половину соусника занимал нарезанный этакими ромбиками жареный картофель. И черт его знает, почему он так пропитывается этой говяжьей подливкой. С одного бока кусочки пропитаны, а с другого совершенно сухие и даже похрустывают на зубах. Отрежешь, бывало, кусочек мясца, обмакнешь хлеб в подливку, да, зацепив все это вилкой, вкупе с кусочком яичницы, картошечкой и кружочком малосольного огурца…
Сосед издал полузаглушенный рев, вскочил, схватил рассказчика за шиворот и, тряся его слабыми руками, закричал:
– Пива! Неужели ты не запивал этого бифштекса с картофелем – крепким пенистым пивом!
Вскочил в экстазе и рассказчик.
– Обязательно! Большая тяжелая кружка пива, белая пена наверху, такая густая, что на усах остается. Проглотишь кусочек бифштекса с картофелем да потом как вопьешься в кружку…
Кто-то в углу тихо заплакал:
– Не пивом! Не пивом нужно было запивать, а красным винцом, подогретым! Было там такое, бургундское, по три с полтиной бутылка… Нальешь в стопочку, поглядишь на свет – рубин, совершенный рубин…
Бешеный удар кулаком прервал сразу весь этот плывший над столом сладострастный шепот.
– Господа! Во что мы превратились – позор! Как низко мы пали! Вы! Разве вы мужчины? Вы сладострастные старики Карамазовы! Источая слюну, вы смакуете целыми ночами то, что у вас отняла кучка убийц и мерзавцев! У вас отнято то, на что самый последний человек имеет право, – право еды, право набить желудок пищей по своему неприхотливому выбору – почему же вы терпите? Вы имеете в день хвост ржавой селедки и 2 лота хлеба, похожего на грязь, – вас таких много, сотни тысяч! Идите же все, все идите на улицу, высыпайте голодными отчаянными толпами, ползите, как миллионы саранчи, которая останавливает своим количеством, идите, навалитесь на эту кучку творцов голода и смерти, перегрызите им горло, затопчите их в землю, и у вас будет хлеб, мясо и жареный картофель!!
– Да. Поджаренный в масле! Пахнущий! Ура! Пойдем! Затопчем! Перегрызем горло! Нас много! Ха-ха-ха! Я поймаю Троцкого, повалю его на землю и проткну пальцем глаз! Я буду моими истоптанными каблуками ходить по его лицу! Ножичком отрежу ему ухо и засуну ему в рот – пусть ест!!
Бежим же, господа. Все на улице, все голодные!
При свете подлого сального огарка глаза в черных впадинах сверкали, как уголья… Раздался стук отодвигаемых стульев и топот ног по комнате.
И все побежали… Бежали они очень долго и пробежали очень много; самый быстрый и сильный добежал до передней, другие свалились на пороге гостиной, кто у стола столовой.
Десятки верст пробежали они своими окостеневшими, негнущимися ногами… Лежали, обессиленные, с полузакрытыми глазами, кто в передней, кто в столовой – они сделали что могли, они ведь хотели.
Но гигантское усилие истощилось, и тут же все погасли, как растащенный по поленьям сырой костер.
А рассказчик, лежа около соседа, подполз к его уху и шепнул:
– А знаешь, если бы Троцкий дал мне кусочек жареного поросенка с кашей – такой, знаешь, маленький кусочек – я бы не отрезал Троцкому уха, не топтал бы его ногами! Я бы простил ему…
– Нет, – шепнул сосед, – не поросенок, а знаешь что?.. Кусочек пулярки, такой, чтобы белое мясо легко отделялось от нежной косточки… И к ней вареный рис с белым кисленьким соусом…
Другие лежащие, услышав шепот этот, поднимали жадные головы и постепенно сползались в кучу, как змеи от звуков тростниковой дудки.
Жадно слушали.
Тысяча первая голодная ночь уходила… Ковыляя, шествовало на смену тысяча первое голодное утро.
Трагедия русского писателя
Меня часто спрашивают:
– Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
– Боюсь, – робко шепчу я.
– Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
– Я писатель… И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
– Эва! Да какая же это родная территория – Константинополь.
– Помилуйте – никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля – шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел – со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь, слышишь:
Подлинная черноземная Россия!
– Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
– Тому есть примеры, – печально улыбнулся я.
– А именно?..
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну известную мне грустную историю —
Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
– Прощай, моя бедная, истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мною Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мне – моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия!
Жена стояла тут же; слушала эти писательские слова – и плакала.
Прошел год.
У русского писателя была уже квартира на бульваре Гренель и служба на улице Марбеф, многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»…
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэра» – сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о свое дорогой родине.
– Что ты хочешь делать? – спросила жена.
– Хочу рассказ написать.
– О чем?
– О России.
– О че-ем?!
– Господи Боже ты мой! Глухая ты, что ли? О России!!!
– Calmez-vous, je vous en prie. [7] Что ж ты можешь писать о России?
– Мало ли! Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской».