Том 3. Чёрным по белому - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 40
Венгерка смущенно усмехнулась.
— Я… ему нравлюсь?
— Вы? Да у него сейчас вся жизнь в глазах, которыми он на вас смотрит. Нашел где-то портрет королевы Марии Антуанетты и носит его на своей груди, осыпая поцелуями и вздыхая над ним…
— Почему же… Марии Антуанетты?..
— Он говорит, что вы очень похожи на нее… В повороте головы у вас есть что-то царственное… И одеваетесь вы, говорит он, как герцогиня. Да… Уменье носить платье это… это… Кстати, вы в самом Будапеште живете?
— В предместье. У нас там свой домик. Отец мой судебный чиновник. А кто этот русский, скажите?
— О! Его отец мануфактурный король. Это богатейшая фамилия черноземной полосы России. Самые быстроходные пароходы бороздят великую нашу многоводную Волгу! Амбары ломятся. Тысячи людей возносят свои молитвы. Это не человек. Это орел. Больницы и прочее. В Москве, например, есть Третьяковская картинная галерея. Вы даже не поверите! Честное слово. Вы разрешите представить вам моего друга… Этого „гордого лебедя матушки России“, — как прозвали его наши женщины.
— О, пожалуйста! Я буду очень рада.
Я расшаркался, вернулся к своему новому другу и потрепал его по плечу.
— Бредит вами! Сплошной бред!
— А кто она такая?
— Она? Когда вы будете в Венгрии, около Будапешта — спросите у старожилов чей это замок так гордо высит в небо свои грозные, непокорные башни, зубцы которых четко вырисовываются в недвижном, притихшем вечернем воздух? Посмотрим, что вам ответят старожилы! Ха-ха! Предки ее были суровыми рыцарями, вояками, отец же отдал дань нашему более культурному времени и, мирно служа венгерской короне, железной рукой закона поддерживает силу и мощь современной Венгрии.
— Вот здорово! Неужели, с ней можно познакомиться?
— Хоть сейчас! Замечательная женщина. Венгерки, вообще… Недаром говорит венгерская пословица: „Женись на венгерке — плакать не будешь“.
— Ну, пойдем же, пойдем скорее!
В последующие дни я только и делал, что, бегая от одного к другой, энергично подогревал состряпанное мною кушанье.
Ей я сообщил, что две русских дамы, жившие в соседнем отеле, осаждают его письмами и делают тысячу безумств ради того только, чтобы увидеть его с улицы из-за решетки сада нашего отеля.
А ему намекнул, что один венгерский граф поклялся добиться ее благосклонности и осыпает ее морем цветов (вчера я, действительно, послал ей букетик ценою в 3 лиры), но что она эти цветы выбрасывает (выбросила: они к вечеру совершенно завяли).
Моя стряпня закипела и забурлила. Мутная накипь ревности поднялась кверху, и мне нужно было зорко следить за тем, чтобы во время снимать эту отвратительную накипь.
Утром венгерка устроила русскому сцену, в обед он ей; а вечером в парке при отеле у них состоялось первое свидание, на котором они преотчаянно целовались. (Я видел это в бинокль из окна моей комнаты).
Красавица итальянская ночь, пряная, душная, и бродячие, сладкоголосые музыканты с гитарами — были моими надежнейшими помощниками.
Поверите ли вы: через месяц они уже обвенчались, эти люди, которые без меня так-бы и прошли свой жизненный путь, даже не подозревая о существовании друг друга… а через полтора года исполнилось и то, к чему я вел их под диктовку моего друга — апологета и поклонника судьбы. Именно — у этих двух людей родился ребенок — вот этот самый мальчишка, которым вы давеча так восхищались. Ну, не прав ли я был, говоря, что я — настоящий создатель этого голубоглазого существа!?
Молчавшая все время в продолжение рассказа, желтая простыня шевельнулась и спросила:
— О каком это вы мальчишке говорите?
— Да, о том самом! В синем полосатом костюмчике-то.
— О том, который сейчас сует себе в рот сачок для крабов?
— Ну, да!
— Которого полька сейчас дернула за ухо?
— Ну, да-же!
— Угу, — неопределенно промычало что-то под желтой простыней. — Так знаете ли, что я скажу вам: напрасно вы совались на амплуа судьбы — вершительницы всех дел человеческих. Не по плечу это вам!
— О, Господи! Почему?!
— Вам можно доверить кое-что? Умеете вы держать язык за зубами?
— Ну?!
— Этот ребенок не мужний, а мой. От меня. Через три месяца после свадьбы „венгерка“, как вы ее называете, охладела к своему худосочному супругу и подарила своею любовью меня. Вот вам и судьба!..
— Вы даете честное слово?
— Даю честное слово.
И обе фигуры погрузились после этого в безмолвие — и та, что под белой простыней, и та, что под желтой. Замерли под зноем, даже не пошевельнувшись.
Я в это время успел уже одеться и ушел, так и не увидев никогда больше людей под простынями — ни самоуверенного заместителя судьбы, ни его соперника на этом скользком поприще.
Боже мой! Может быть, если бы я и поднял эти две простыни — желтую и белую — под ними-бы ничего не оказалось, кроме бесформенных груд песку, насыпанного подвижным отпрыском многолюбивой венгерки, потому что — мало ли что может пригрезиться расплавленному свирепым солнцем мозгу…»
Скептик
Восемь лет тому назад мне пришлось прожить около двух недель в одном из небольших городков Харьковской губернии — именно, в Змиеве.
Жить пришлось у сиделицы казенной винной лавки, бойкой расторопной женщины, которая делала десяток дел сразу — успевая продавать меланхоличным змиевским пьяницам водку, готовить мне обед и, кроме того, в промежутках ругательски-ругать своего сына Стешу.
Стеша был молодец девятнадцати лет, всю свою недолгую жизнь пробродивший из угла в угол, самоуглубленный дурень, ленивый, как корова, и прожорливый, как удав.
С утра, восстав от сна, он умывался, аккуратно напивался чаю, и опять ложился на диван — неофициально, — как он говорил. Так, лежа на диване и перелистывая «Ниву» за 1880 год — ждал обеда.
— Ты хоть бы чем-нибудь занялся! — кричала сиделица винной лавки, выглядывая изредка из дверей.
— А чем я займусь там, — возражал Стеша хриплым голосом.
— О, Господи! Другие люди, как люди! Служат, дело делают, а этот, как колода!.. Нислимо ли это — здоровый молодой человек, и целыми днями диваны протирает!
— «Нислимо!» — сурово сипел Стеша. — Говорить бы, как следует, по-русски выучились!
— Убирайся отсюда, с дивана! Это что еще такое за моду выдумал — по диванам разлеживаться. Все соседы с тебя смеются!..
— «Соседы!» Не умеете говорить, так молчали бы.
— То-то вот нам, неумеющим, и приходится кормить вас, умеющих-то? Профессор какой? Пошел прочь с дивана
Подбоченившись она наступала на Стешу. Когда же слова не помогали, она схватывала его за руку и сбрасывала с дивана на пол.
Он тяжело шлепался, вставал, забирал свою «Ниву» и, мурлыча какой-то бессмысленный мотив, хладнокровно переходил на крылечко, выходившее на засоренный, залитый помоями двор.
— Хоть бы за что-нибудь ты взялся, чучело ты разнесчастное. И как это так человек жить может?
— Тюр-лю-лю, пам-пам-пам, — тянул лениво Стеша, перелистывая осточертевшую и ему самому и окружающим — «Ниву» за 1880 год.
Перелистав «Ниву», Стеша съедал кусок черного хлеба с салом, выпивал чудовищную жестяную кружку воды и заходил ко мне «поговорить».
— Что скажете, молодой человек? — спрашивал я его, откладывая начатое письмо или книгу.
Он садился верхом на стул, шлепая для развлечения ладонью по спинке его и изредка поглядывая на меня с той сосредоточенностью, которая была ему свойственна.
— А что, — спрашивал он меня после долгого молчания, — Правда, что в Петербурге пешком по улицам нельзя ходить?..
— Почему?
— Такое там движение на улицах, что сейчас же задавят.
— Это верно, — подтверждал я. — Там даже на каждой улице ящики такие устроены…
— Для чего?
— А чтоб задавленных складывать, пока родственники ни разберут.
— Да ну?
— Уверяю вас.
— Да ведь дорого…
— Что дорого?