Том 6. Отдых на крапиве - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 14

— Ну, и что же?

— Насчет чего?

— Да вот в снегу-то. Ведь не до сих же пор ты там лежишь?

— Зачем до сих пор? И часу не прошло — пьяные купцы подобрали. Воспаление легких было.

— Чего же ты теперь радуешься, дурак?

— Как же мне не радоваться, если я тогда полтора месяца у себя на Малой Кисловке пролежал. Лежу в чистенькой постельке, доктор каждый день, а в окно — рябина в снегу, а на снеге голубые бриллиантики от солнышка горят. Тепло, в печке дрова гудят, а предо мной яички всмятку и котлетка, только что изжаренная. И все кругом говорят:

— Ах, мы, Семен Николаевич, так об вас беспокоились, так беспокоились!.. А теперь кто разве будет беспокоиться? Черта с два!

— Да, мы, русские, больше к русскому привыкши. Какая тут в Константинополишке была Пасха? Греческая мизерия! А там, — как колокола зальются, забухают, залепечут — век бы слушал! Хорошие времена…

— У меня во время Светлой заутрени, помню, как-то хлюст портмоне из кармана выдернул. Тогда я, помню, поймал его за руку, да так похристосовался, что он у меня волчком завертелся, а теперь бы…

— Чего теперь бы?

— А теперь бы я все карманы ему сам растопырил: бери, тащи, мил человек, — только бы мне еще хоть полчасика у Василия Блаженного со свечкой постоять, колоколов послушать.

— А я смотрю так: вот попал я однажды там, в Москве, в участок — по пьяному делу товарища по Кузнецкому на своей единоутробной спине возил — так что ж вы думаете? Дал мне околоточный два раза по шее, дураком назвал и в какую ни на есть комнату посадил. Действительно, в те времена дураком я был, потому что обидно мне сделалось и даже плакал. А теперь бы…

— Что ж теперь? Сам бы околоточного бил, что ли?

— Ну, действительно! Разве можно околоточного бить? Я его уважаю. А теперь бы я год бы целый у него в участке просидел и получал бы каждый час по шее, и «дурака» бы с моим удовольствием выслушивал… Только бы мне этим воздухом участочным подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братцы вы мои, участочный, и ни на какой букет я его не променяю.

Кто-то невидимый мечтательно дополняет:

— В Охотном раду тоже запах был невредный.

— У нас в Москве и сирень пахнет лучше, чем где. Я раз в Петровском парке так-то вот под сиренью сидел, вдыхал это самое… Вдруг двое выскочили: «Скидавай, — говорят, — пиджак…» Чудесные ребята! Я бы с ними сейчас даже пива в Трехгорном выпил. Замечательные были времена.

— Что ж, отдал?

— Чего?..

— А пиджак!

— Как же не отдать, если они враз за горло, тут и штаны отдашь! Ей-Богу, доведись так теперь — то я бы сейчас все время под сиренью сидел и пиджаки им отдавал.

Рассказчик, заметив молчаливое недоумение слушателей, добавляет, как бы извиняясь:

— Небо очень голубое было. Чистое. Московское. Не жалко мне пиджаков.

— Да, жилось благородно. Я там один журнальчик редактировал. Ну, и ахнул однажды что-то очень неподходящее насчет Столыпина, Петра Аркадьевича. Приходит утром пристав нашей части и так вежливо говорит: «Иван, — говорит, — Степаныч, вот вам бумажка. Штраф в 500 рублей за оскорбление в печати высших лиц». Я тогда, признаться, выругался крепко, — потому что обидно 500 рублей платить, но вынимаю я деньги, — а он еще и извиняется. «Поверьте, — говорит, — если бы моя воля, я бы ни за что, но распоряжение начальства. Вы бы, — говорит, — Иван Степаныч, были поосторожнее. Черт с ними, пишите о чем-нибудь дозволенном, — хоть полицию ругайте, — мы привыкши». И так этот приставишка растрогал меня, что пал я ему в объятья, и долго мы плакали, как два брата.

— Врешь ты все!

— Чего вру?

— А вот, что с приставом в объятьях плакали.

— Это почему же вру, скажите на милость?

— Да потому, что не будет тебе пристав плакать, хучь ты его озолоти. Они были серьезная, деловая публика.

— Ну так что?

— А то, что, значит, ты и врешь.

— Ну, хорошо, ну пусть вру, но ведь трогательно?

— Трогательно-то оно трогательно. Однако надо бы уже и спать…

Все кряхтя укладываются.

Редкие капли, скатывающиеся с невидимого облысевшего кропила, робко, с подлой трусостью, постукивают в окна.

— Разве это дождь? — с ядовитой улыбкой говорит человек, поймавший вора у Светлой заутрени. — Нет, у нас в России — вот это дождь!.. Как маханет тебя — так либо ревматизм, либо насморк на три недели!.. Хорошо жить там, и нету другого такого подобного государства.

Записки Простодушного. «Я в Европе»

Предисловие Простодушного (Как я уехал)

— Ехать так ехать, — добродушно сказал попугай, которого кошка вытащила из клетки.

Осенью 1920 года мне пришлось наблюдать в Севастополе редкое климатическое явление…

Именно, когда уже наступили прохладные дни, обещавшие с каждой неделей делаться все прохладнее и прохладнее, пока вся эта вереница суток по исконным правилам календарей не закончилась бы зимой, — в эти осенние дни ко мне пришел знакомый генерал и сказал:

— Вам нужно отсюда уезжать…

— Да мне и тут хорошо, что вы!

— Именно вам-то и нельзя оставаться. Скоро здесь будет так жарко, что не выдержите…

— Жарко?! Но ведь уже осень, — чрезвычайно удивился я.

— Вот-вот. А цыплят по осени считают. Смотрите, причтут и вас в общий котел… Говорю вам — очень жарко будет!

— Я всегда знал, что климатические условия в Крыму чрезвычайно колеблющиеся, но, однако, не до такой степени, чтобы в октябре бояться солнечного удара?!

— А кто вам сказал, что удар будет «солнечный»? — тонко прищурился генерал.

— Однако…

— Уезжайте! — сухо и твердо отрубил генерал. — Завтра же рано утром чтобы вы были на борту парохода!

В голосе его было что-то такое, от чего я поежился и только заметил:

— Надеюсь, вы мой пароход подадите к Графской пристани? Мне оттуда удобнее.

— И в Южной бухте хороши будете.

— Льстец, — засмеялся я, кокетливо ударив его по плечу булкой, только что купленной мною за три тысячи… — Хотите кусочек?

— Э, не до кусочков теперь. Лучше в дорогу сохраните.

— А куда вы меня повезете?

— В Константинополь. Я поморщился.

— Гм… Я, признаться, давно мечтал об Испании…

— Ну, вот и будете мечтать в Константинополе об Испании.

В тот же день я был на пароходе, куда меня приняли с распростертыми объятиями. Это, действительно, правда, а не гипербола насчет объятий-то, потому что, когда я, влезши на пароход, сослепу покатился в угольный трюм, меня внизу поймали чьи-то растопыренные руки.

На пароходе я устроился хорошо (в трюме на угольных мешках); потребовал к себе капитана (он не пришел); сделал некоторые распоряжения относительно хода корабля (подозреваю, что они не были исполнены в полной мере) и, наконец, распорядился уснуть.

Последнее распоряжение было исполнено аккуратнее всего…

Путешествие было непродолжительное, но когда мы подошли к Константинополю, то меня ни за что не хотели пускать на берег.

Я сначала думал, что команда и капитан так полюбили меня, что одна мысль расстаться с таким приятным человеком была им мучительна, но на самом деле случалось наоборот: не пускала на берег союзная полиция, а команда не прочь была бы даже выкинуть нас всех за борт, только чтоб развязаться с беспокойным непоседливым грузом.

Не желая быть в тягость — ни команде, ни полиции, — я ночью потихоньку перелез на стоявший подле русский пароход-угольщик, где старые морские волки приняли меня как родного…

Милые вы люди! Если вы сейчас где-нибудь в плавании по бурному океану — пусть над вами ярко и ласково сияет солнце, а под килем нежная морская волна пусть нежит вас, как колыбель, — крепко желаю вам этого!

* * *

Приступая к «запискам», я прежде всего хочу сказать несколько теплых слов — в защиту одного господина…

Того самого, который, по утверждению старинной русской легенды, прегорько рыдал на свадьбе и весело плясал на похоронах.