Струна (=Полоса невезения) - Каплан Виталий Маркович. Страница 2

Часть первая

В железных зубах

1

День начинался удачно — изрядно потеплело. Еще с вечера заволокло горизонт свинцово-серыми тучами, и плясала метель, свистела и откидывала коленца. А к утру незаметно сменилась мелким, промозглым дождичком. Само по себе тоже не сахар, но с прежним морозом не сравнить. Нога ноет, зато хоть на улицу сунуться можно без риска превратиться в ледяной столб.

А еще я нашел золотую россыпь. Ну, не золотую, — стеклянную. Никогда раньше не замечал этой забегаловки. Вроде кабак как кабак, ничего особенного, а вот концентрация тары вблизи — выше всякой статистики.

И, что самое интересное, об этом Эльдорадо еще не пронюхали вездесущие местные бабушки. Счастлив мой Бог, иначе не уйти мне оттуда. Стая разъяренных бабок пострашнее и ментов, и рыжего Коляна со свитой. Те еще могут ограничиться понтами, но бабушки — никогда. Они борются за жизнь в полном соответствии с теорией Дарвина. Не угрожают и не глумятся. Они бьют — с обреченной беспощадностью. Или с беспощадной обреченностью. Хуже бабок, пожалуй, разве что стая бродячих псов, особенно если вожак у них из благородных, овчар какой-нибудь или бультерьер, и обуревает его высокое, почти человеческое чувство — месть. Месть жестокому людскому роду, вышвыривающему своих мохнатых друзей на помойку.

Я неплохо понимал этих умных зверей — и старался держаться от них подальше. Пока проносило, а вот Маню-Варежку на той неделе погрызли. Изрядно погрызли — по-хорошему в надо больницу, только кто ж ее без документов оформит? Отлежалась в подвале, и ничего. На улицу, правда, пока не выходит…

В общем, к часу у меня было уже рублей двадцать. И даже если отделить долю рыжему Коляну, и отложить на жратву, остается еще что положить в нагрудный мешочек. Еще бы месяц такого везения — и хватит на билет до Северск-Дальнего. Без билета никак, наэкспериментировался. Ребро-то до сих пор не срослось, ментовские дубинки дело свое знают.

— О, какие люди! — прервал мои мысли насмешливый голос. Я поднял глаза.

Ну вот так всегда. Стоит о них подумать — и накличешь. А тем более этот, сержант Пашка Шумилкин. Белокурая бестия из местного околотка… Знаю я его прекрасно… Эх, как же здорово день начинался. И вот…

— Привет работникам помоечного фронта! — Пашка вскинул руку в шутливом приветствии.

И какая кикимора притащила его сюда, за пять кварталов от места беспорочной службы? Или он сейчас отдыхает? Хотя в форме…

— День добрый, Павел Андреевич. Как жизнь, как настроение? — Я пытался сделать беззаботный вид, но получилось, конечно, плохо. Нет у меня актерских данных. Это мне еще и в школе изрядно мешало, а уж в новой жизни — и подавно.

— Настроение у меня, как ты знаешь, всегда замечательное. — Пашка остановился, опершись плечом о стену забора. Я мысленно пожалел, что стенка не свежепокрашенная. Да он, похоже, никуда не торопится. Совсем хреново.

— Так вот, Хромой, о настроении, — сообщил Пашка, вынимая сигарету из распатроненной пачки «Кэмела». — Оно бывает хорошее, а бывает и отличное. Потому что лучшее, как известно, друг хорошего. Однако настроение, — наставительно поднял он палец, — есть функция человеческого облика. Вот посмотри на себя, Хромой. Что мы имеем на лабораторном столе? Грязное млекопитающее, облюбованное вшами и прочей фауной. Его засаленные тряпки, по недоразумению именуемые одеждой, нуждаются в очистительном пламени. Его серая, сморщенная кожица не годится даже на абажур настольной лампы. Его спутанные патлы, никогда не знавшие парикмахерских ножниц, навевают мысль содрать скальп, согласно методике ирокезов. Что скажешь, существо?

Вся беда в том, что Пашка Шумилкин — философ. Из той гнусной породы доморощенных гениев, которых надо сразу топить в ведре. Во всяком случае, не допускать до грамоты. Читать им крайне вредно — начинают много о себе понимать. От наших подвальных я слышал, будто Пашка поступал в столичный университет, и то ли сразу ему обломилось, то ли он вылетел на первой же сессии… Только вернулся в родной курятник он до крайности обиженным на человечество. Зачем-то подался в милицию, и его взяли с радостью. Все ж таки десять классов за спиной, а с кадрами в Мухинске всегда был недобор.

Как ни странно, Шумилкин в органах прижился, хотя выше сержанта так и не взлетел. Посылали его куда-то повышать свою квалификацию, но кончилось это дело позором — или не ту морду набил, или не на того и не тому стукнул, а может, выпил не там, где надо… В итоге здешнему начальству намекнули, что выше головы оно не прыгнет, и сержантские лычки — его потолок.

Впрочем, Пашка не сильно стремился к карьере. Патрульно-постовая служба давала ему некоторые доходы, а свободное время он посвящал философическому самоусовершенствованию: покупал на лотках книжки Блаватской, «Протоколы мудрецов», технику йогического секса и разнообразную фантастику с вызывающе безвкусными обложками — всякие там «Обломы добра», «Разрешенные глюки», «Скотобойню» и «Заподляну». Говорят, вечерами он иногда медитирует со своей пассией Ленкой Охапкиной, продавщицей из универмага на площади Труда.

Самое скверное — недоносок нуждался в слушателях. С цивильной публикой ему особо не светило, а вот наш брат-бродяга — существо зависимое, ему характер проявлять для здоровья опасно. Не то чтобы Пашка был таким уж кровавым садистом. Хотя и числилось за ним кое-что — и дубинкой под настроение помахать мог, и палец недавно сломал старому ханыге Лучникову, и в мусарне тоже мог мокрым полотенцем по почкам отходить… Хуже другое — иногда Шумилкин вдруг выказывал принципиальность и задерживал бродягу «на предмет опознания». А дальше начинала крутиться известная машина, и не всем удавалось выскочить из бетонных ее жерновов.

— Ваша правда, Павел Андреевич, — пряча глаза, подтвердил я. — Совсем, блин, опустился… Эх, жисть…

Прыщавый мозгляк утвердительно кивнул, глядя на меня сверху вниз. Как уж такое получалось, понять не могу. Хотя, рассуждая абстрактно, мы сами себя опускаем. С каким наслаждением я взял бы Пашку за шкирятник и аккуратно размазал прыщами по занозистому забору. Но мечты, мечты…

— О! — наставительно изрек Шумилкин, воздымая вверх палец. На запястье его встрепенулся синий дракон, чем-то смахивавший на курицу. Татуировку, видать, еще в школьные годы делал.

— О! — повторил он, затягиваясь сигаретой. — Но фактор осознания своего падения не всегда является вектором направленной эволюции! Вот суетишься ты, Хромой, портишь воздух и настроение порядочным людям, а какой в этом метафизический смысл? Ну вот скажи мне, зачем ты живешь?

Из опыта я знал, что молчать себе дороже. Надо попасть в струю.

— Да уж как-то получается так, Павел Андреевич… Жить-то надо, и некогда об ее смысле нам думать. Мы люди простые, книжками не балуемся…

— А я, значит, балуюсь? — моментально окрысился Пашка. Надо ж, какую чушь я сморозил. Теперь начнется пурга по заявкам трудящихся…

— Я неправильно выразился, Павел Андреевич, — выдавил я пересохшим горлом. — Вы уж меня простите…

— Ну уж нет, давай начистоту, Хромой, — завелся Шумилкин и даже сигарету изо рта вынул. — По-твоему, выходит, что мы, люди думающие, стремящиеся к духовности, элита нации — это детские погремушки? А назначение человека, значит, рыться в помойках и откармливать клопов? Высоты разума для вас недоступны и потому зловещи, и потому вы стремитесь опустить всех до своего скотского уровня! О, вы куда опаснее, чем кажетесь! Такие, как вы, когда-то зажгли костры инквизиции! На вашей совести и Бруно, и Галилей, и Пушкин с Лермонтовым! Хищные и жалкие твари, вы хотите отнять у нас Небо!

Пашка изливался еще минут пять, и даже щечки у него разрумянились, а мышиные бусинки глазок победно посверкивали в хилых лучах уползающего под горизонт солнца.

Все. Он заимел свой кайф, он испытывал райское наслаждение, и наверняка все бы кончилось оргазмом. Не подведи меня опять шкодливый язык…