Еретик - Делибес Мигель. Страница 58
Сиприано Сальседо решил прервать свою поездку. Угнетенный сценами, при которых ему пришлось присутствовать, и озабоченный болезнью Огонька, который вновь начал задыхаться, поднимаясь на небольшой холм, он вернулся в Вальядолид, отложив до лучших времен посещение Торо и Педросы. Ему надо было срочно сообщить Доктору о результатах своего путешествия. По его мнению, Кристобаль де Падилья, в конечном счете, слуга, был не вправе действовать по своей собственной инициативе, а они не должны были допускать его взрывоопасного союза с Педро Сотело. Произошедшее в Альдеа-дель-Пало было серьезным сигналом. Если бы не благоразумие иезуитов, Инквизиция в эти часы уже шла бы по его следу. Иными словами, они подвергались необоснованному риску. С другой стороны, Доктор должен незамедлительно связаться с доном Хуаном де Акунья и попридержать его язык, подставляющий организацию под удар. Его безрассудных речей в Альдеа-дель-Пало с лихвой хватило бы для вмешательства Инквизиции. Многие другие, значительно более благоразумные и умеренные, и те уже ожидают приговора суда в тайных застенках. Дон Педро Сотело, чересчур беспечный, должен немедленно покончить с этими безумными сборищами. Члены Ордена иезуитов странствовали парами, и, в согласии с указаниями Ордена, невоздержанность одного уравновешивалась терпимостью другого. Поведение парочки в Альдеа-дель-Пало, без сомнения, было на удивление слаженным и вполне понятным, если учесть, что этот военизированный Орден создавался именно для защиты католицизма. Нужно также принять во внимание – в качестве благоприятного обстоятельства – членство брата дона Хуана в Ордене. Если бы не оно, вполне возможно, что парочка иезуитов не была бы столь снисходительной. Задор дона Акуньи вместе с его молодостью и биографией его брата подвигли парочку не принимать слишком всерьез его слова и, наконец, удовлетвориться его объяснениями. В любом случае, сцена была столь рискованной, что Сальседо, как только собрание разошлось, оседлал лошадь и, пренебрегая приглашением Педро Сотело вместе перекусить, не попрощавшись ни с Акуньей, ни с Кристобалем де Падильей, отправился в Вальядолид. Вызывающе откровенные слова, сказанные в споре, жгли ему нутро. Он рвался побеседовать с Доктором и, завидев с вершины холма замок в Симанкасе, вздохнул с облегчением. Но именно в этот миг конь споткнулся, или же из-за усталости у него внезапно подогнулись передние ноги, затем – задние, и он рухнул наземь в зарослях тимьяна, с печальным взглядом, с пеной у рта, тяжело дыша. Встревоженный Сиприано Сальседо спешился и дружески похлопал Огонька по спине. Весь в мыле, конь задыхался, ничего не видя и ни на что не реагируя. Из его рта вместе с пеной исходили жесткие горловые хрипы. Сиприано сел рядом, возле колючего дрока, чтобы дать коню отдохнуть. У него сложилось впечатление, что Огонек тяжело болен. Он подумал о Храбреце, лежавшем в крови в винограднике в Сигалесе, как о том рассказывал дядя Игнасио. Огонек наклонил голову и слабо заржал. Это предсмертные хрипы, подумал Сиприано. Но несколько мгновений спустя, сделав усилие, конь встал на ноги, и Сальседо повел его за поводья до Симанкаса. Он напоил его, на старом мосту вновь сел в седло, и конь довез свою легкую ношу до Вальядолида. Висенте чистил конюшню и, едва увидев их, понял, что конь болен. «Уже три дня, как он слаб, хрипло дышит и ничего не ест», – пояснил Сиприано. И добавил:
– Завтра, когда он отдохнет, отведи его к Аниано Доминго, в Риосеко. Пусть он скажет, излечима ли болезнь. Проведи ночь в Ла-Мударре и смотри, чтобы конь не устал. Я не хочу, чтобы он страдал.
Висенте смотрел в глаза Огоньку, безостановочно похлопывая его по шее. Он видел, что хозяин колеблется, открыл было рот, но промолчал. Видно, не решился говорить. Наконец, он услышал:
– Если Аниано скажет, что надежды нет, прикончи его. Да, одним выстрелом в белое пятно между глаз. И еще одним – чтобы не мучился – в сердце. Перед тем, как закопать, убедись, что он мертв.
XIII
Его удивило, как его встретила Тео, ее напрягшееся лицо, крики, слезы, резкость движений. Ее состояние ухудшалось на глазах, причем ситуация усугублялась по мере того, как возбуждение Тео переходило в новую фазу. Поначалу ему не удавалось даже понимать жену: она что-то сбивчиво, бессвязно бормотала, путая слова. Он ее не понимал, вернее, Тео и не старалась быть понятой. Они были одни в спальне, но Тео не ложилась в постель, а ходила по комнате взад и вперед, произнося загадочные слова, среди которых были и те, в которых Сиприано виделся какой-то смысл: окалина, забыл, последняя возможность. Она обвиняла его в чем-то, не объясняя, в чем конкретно. Шаг за шагом, словно медленно учась говорить, Тео начала соединять одно слово с другим, понемногу уточняя свою речь. Ее зрачки были твердыми, как стекло, в них еще что-то теплилось, хотя уже не было ни проблеска сознания. Но ее слова, выстраиваясь в ряд, обретали смысл: она говорила о его забывчивости, об окалине серебра и стали, о безразличии к советам доктора, о слабости штучки, о ее бесплодных усилиях заставить его что-то предпринять. Пока это были только слова; казалось, она пыталась вразумить его, и Сиприано продолжал присоединять одну еe фразу к другой, как если бы разгадывал головоломку. Наконец настал момент, когда в его мозгу все прояснилось: то ли по забывчивости, то ли – что казалось более вероятным – чтобы его испытать, Тео не положила мешочек с окалиной серебра и стали в его багаж. А по его возвращении она, улучив минуту, проверила узелок с вещами и убедилась, что он ничего взамен не купил. Выходило, Сиприано прожил без снадобий четыре дня. Он самовольно нарушил режим, установленный доктором Галаче. Ее слова начали переходить в жалобный стон, в горестное завывание, хотя и оставались в какой-то мере понятными. Четыре года лечения ничего не дали, а теперь у нее нет сил начать все сначала, да и возраст уже не тот. Чтобы избежать непоправимого, Сиприано попытался ввести отчаяние жены в разумные рамки: ничего страшного не произошло, перерыв в четыре дня не может быть существенным на фоне столь долгого приема лекарств. Он продолжит лечение, уверовав в него еще больше, еще рьяней, принимая по две ежедневные дозы вместо одной, как того и хотелось Тео… Но ее крики перекрывали его увещевания. Она жила лишь для того, чтобы родить ребенка, а теперь все рухнуло по его вине. Она годами от нечего делать стригла овец, пока не почувствовала себя созревшей, готовой родить. И если она и вышла замуж, то лишь для того, чтобы стать матерью, а он одним махом все разрушил. Все, что окружало ее в жизни, говорило о материнстве: куклы, с которыми она играла в детстве, окот овец на горных пастбищах, вороньи гнезда на большом дубе, росшем перед домом, штучка. Продолжить себя в потомстве было единственным смыслом ее существования, но он этого не хотел, он разрушил все, когда оставалось всего лишь несколько месяцев до назначенного доктором срока.
И здесь негодование Тео достигло невиданной силы. Быть может, именно стремление Сиприано успокоить ее, его примирительные жесты и вывели ее окончательно из равновесия. Ее слова вновь стали нечленораздельными, ее ярость – беспредельной, она бросилась срывать занавески и шторы с окон, смахивать с туалетного столика на пол серебряные туалетные принадлежности, издавая отдельные короткие звуки, подобные лаю. Неожиданно Сиприано разобрал: она называла его «козлом похотливым», хотя и знала, что это – неправда. Тео прежде никогда не произносила непристойных слов, и Сиприано подумалось, что это – отголосок ее прошлого, того времени, когда она была стригальщицей и знала, что по закону в каждом стаде должны быть две маточные козы и один козел-производитель. Так что слово «козел» (он подумал) в Парамо вовсе не было оскорбительным. Он сделал еще одну попытку успокоить ее, но – тщетно: Тео голосила, словно одержимая, толкала его к двери, выкрикивая оскорбления, в то время как он пытался заглянуть ей в глаза, отыскать в них хотя бы проблеск разума, но ее взгляд был затуманен и пуст, абсолютно бессмыслен. И с чем большим рвением он пытался ее утихомирить, тем разнообразней и ожесточенней становился набор ее оскорблений, мешавшихся теперь с грязный похабной руганью. Она обвиняла его в бессилии, в ничтожности и бесполезности штучки. Сиприано, весь дрожа, старался закрыть ей рот рукой, но она укусила ее и продолжала извергать оскорбления. Она упала на кровать, и ее хищные ногти начали рвать тонкие покрывала и наволочки. Вдруг, неожиданно, она распрямилась, схватилась за балдахин и тот рухнул. Казалось, она наслаждалась своей всеразрушающей яростью, распущенностью своего поведения, не думая, что ее непристойные слова могут проникнуть сквозь стены и перегородки. В ничем не защищенном оконном стекле яркий дневной свет начал сменяться матово-пепельным светом сумерек. Тео вновь, задыхаясь, бросилась на постель, а Сиприано отчаянным усилием пытался удержать ее, прижимая ее широкую спину к перинам. Она вращала глазами, искоса поглядывая на него, пока он повторял, чтобы она успокоилась, что все поправимо, что он вновь начнет принимать снадобья, по две порции вместо одной, но ее косящие глаза все больше и больше проваливались вглубь, взгляд уже почти ничего не выражал. Затем она уставилась в одну точку ничего не видящим, бессмысленным взглядом. Схватка возобновилась, и Тео удалось вывернуться. Она была сильнее, чем Сиприано мог бы подумать. Он слышал, болезни такого рода сообщают больным небывалую силу. Ему удалось повалить ее на спину, прижав запястья к подушке. Не в силах пошевельнуться, она вновь разразилась градом ругательств, каждое – грязнее предыдущего, и вдруг заговорила о своем приданом, о своем наследстве, о своем благосостоянии. Куда Сиприано дел ее деньги? Это добавило поводов для оскорблений. В своем смятенном уме она искала самые жалящие прозвища, продолжая настаивать на его бессилии во всех областях. Сиприано заметил, что после двух часов борьбы напор жены начал ослабевать. Он вновь попытался погладить ее по лбу, но она вновь с яростью укусила его маленькую руку. Тем не менее, после третьей попытки Тео покорилась ласке, позволила до себя дотронуться. Он принялся ее ласкать, шепча ей нежные слова, слова любви, а она оставалась недвижима, внимательно вслушиваясь в его голос, вероятно, не понимая значения слов. Лежа с закрытыми глазами, она тяжело дышала, словно после напряженного труда, в то время как он продолжал ласкать ее, нанизывая ее волосы себе на пальцы. Она не отзывалась, но и не протестовала. Она дошла до той стадии бессилия и безразличия, которой обычно завершаются нервные кризисы. Она начала тихо всхлипывать. По ее щекам тихо катились горячие слезы, а он их утирал краем простыни, испытывая бесконечную нежность. Он не любил это существо, но сострадал ему. Он вспоминал дни, проведенные в Ла-Манге, их прогулки по горам, рука в руке, когда стаи лесных голубей с зобами, набитыми желудями, взмывали с дубов, или же вальдшнепы пролетали над сумеречными прогалинами лесных дорог. Воистину, Тео для него была как эти голуби или эти вальдшнепы, дитя природы, живое и непосредственное. У него почти не было связей с женщинами, и простота Королевы Парамо его обезоружила. Ему даже нравилось, что она стригла овец под открытым небом, в то время как дочери буржуа сидели за вышиванием в салонах. Сиприано всегда восхищался практическими задачами и презирал праздное времяпрепровождение и замаскированную скуку. Сидя на постели, он внимательно смотрел на Тео. Она лежала с закрытыми глазами, и ее дыхание мало-помалу становилось более глубоким и размеренным. Он осторожно встал и пошел на цыпочках, стараясь ступать по коврам. Затем зажег свечу и, светя себе, начал разбирать лекарства в своей дорожной аптечке. Отобрав некоторые, он приготовил из них на кухне микстуру. Тетя Габриэла всегда говорила, что эта микстура – средство, которое ее никогда не подводило, что, приняв ее, она не только глубоко спит, но и не просыпается до позднего утра. Он вернулся в комнату Тео. Она лежала, не шелохнувшись, и ровно дышала. Он присел у изголовья кровати и впервые заметил безнадежный разгром, царящий в комнате: разодранный балдахин, сорванные занавески, две подушки – шерстью наружу. Что сказать Крисанте? Впрочем, для чего скрывать все от слуг, если они, даже не появляясь в комнате, были свидетелями припадка его жены? Тео начала шевелиться, бормоча что-то нечленораздельное. Она открыла глаза и закрыла их, так и не посмотрев на него. Вдруг она изменила позу, повернулась и легла на правый бок, глядя прямо ему в лицо. Потом начала трясти головой, бормоча бессмысленные слова. Со всеми предосторожностями Сиприано взял стакан с микстурой в правую руку и, подложив левую под голову жены, приподнял ее. «Пей», – приказал он.