Ген Тургенева - Кедров Константин Александрович "brenko". Страница 7
Вот что было странно, что с одним человеком живешь, а другого вспоминаешь, а потом уже с другим кто-то живет, а другого вспоминает, и так до бесконечности: как будто он никогда вообще не присутствует ни с одним человеком, он только и живет сначала с ним, чтобы потом его вспоминать, а не жить с ним; а почему это? и самое сладостное, самое сладкое воспоминание — это то, что этот человек не позволял. Запрет. Запретный плод сладок! Запрещено.
По газонам не ходить. Ходят. НЕ красть! крадут. НЕ прислоняться. Руками не трогать. Не прелюбодействовать. Не убивать. Не умирать. И вообще лучше не жить. Не курить. А может жизнь — это и есть нарушение. Может, это преодоление запрета, может, жизнь – это и есть что нельзя, потому что нельзя жить.
Киса проснулась часов в семь утра. И в эти семь часов она была совершенно одна в постели, в таком раннем мире, которому стукнуло только семь. Которому каждое утро стучит семьтук-тук. И этот мир потягиваете умывается, летит с червячком в клювике, плывет с мешком икринок под брюхом. Как же он выползает из норок, этот мир, такой еще тепленький после сна, разнеженный, a там за окном «объезд», «проход закрыт», «комендантский час». Что еще сказать?
— Сережа! — позвала Киса.
Тишина. Куда все ушли в такую рань. «Все ушли на фронт».
Главное, ей хотелось выпить кофе, не выползая из постели. Чтобы ей принесли, а она бы выпила.
Свет с левой стороны, а скульптура с правой. Что т скульптура? сочетание чего-то живого на фоне чего-то неживого: часть ноги и ножка стула — скульптура, ствол дерева асфальт — скульптура, скелет в гробу — ширпотреб.
Время в семь утра уже было однажды уже в семь утра может в полвосьмого в Москве. Она звонила из автомата, и монеты все время проваливались, автомат был полудохлый, а ей надо было дозвониться своему... — проще его будет назвать любимым. И соседний автомат был сломан. Рядом стояла девушка и Киса у нее взяла две копейки (один рубль, сто рублей, деньги — это время, так быстро текущее в России).
И он ее услышал. Разбудила — не разбудила. Конечно, узнал. Но говорить не мог. Перезвонить. И она пошла по улице, наполненной разными штучками: фонарями, скамейками, киосками. И был холодно. И она зашла в магазин, поднялась по лестнице, и там был такой балкончик, и с балкончика она посмотрела вниз, и увидела что она в раю штучек. Это был писчебумажный отдел, и взгляд падал и разбегался, как самый тишайший, сверкающий миллионами скрепок, склеенный километрами прозрачной ленты, стертый ластиком, вымазанный клеем, с росчерком паркера посредине, как самый бесшумнейший, состоящий из все этих штучек — Ниагарский водопад. Он совсем сюда не подходил как сравнение, этот водопад. Но именно он просился как великая штучка — он состоял и падал, изрыгая из себя писчебумажные принадлежности. Киса даже не купила кнопки, чтобы выдавить капельку крови из своего возлюбленного: даже скотч, чтобы потом заклеить ему ранку. Она страшно боялась, это был такой страх, что вдруг его телефон не ответит, что она еще долго наблюдала водопад.
Все-таки она встала.
Она съела будущего детеныша, вареного две минуты, плохо сваренного, слава богу, что человек размножается не посредством яиц. (Яйцо было невкусное. Желток какой-то нежелтый, а белок голубой, а желток тошнотворно-апельсинового цвета, а белок — желтый. Противное.) Она съела два яйца. То, что запрещено, то и жизнь. То, что нельзя, то и можно. То, что плохо, то и хорошо. То, что нет, то и да. А то, что быть, — то быть или не быть.
На кухонном столике стояла роза, имя существительное, стоял – глагол, роза — цветок, роза — проза, рифма?
Это была подарочная роза. Это была подаренная роза. Наутро, на следующий день она завяла. Но чтобы было приятно, что она все-таки цела, оставалось только окунать ее головой в тазик. Расправить ей все волосики, растереть пальцами ее череп, погладить по затылку. Причесать. Это была безмозглая роза. Она не хотела вставать. Она хотела лежать в тазике. Плавать. Лежать и плавать, как лилия в пруду, или почти как лягушка. Вот удивительно, роман «Война и мир», такой большой. Почему его читают? кто его читает? его читают девочки и мальчики, девочки отдельно: про любовь, мальчики: отдельно про войну.
А все вместе читают учителя. Это эпопея. Великая. Хорошая. Каждый там может найти свое. Это и есть хорошее. Хорошее — это то, что хорошо и для мальчиков, и для девочек, и для юношей, и каждый там найдет свое, а тот, кто там ничего не найдет, в великом, тот даже и не девочка, и не мальчик, и не бабушка, и не ученик, тот просто никто, это не для него.
Зато тот, кто что-нибудь найдет, он причастится к великому, как частица, он и сам станет частичкой великого. Это он прочитал. Это он оценил. Это его способность оценить. Он — великий читатель. А писатель так, он просто для великого читателя. Он ему служит, великому. Он просто для него пишет, для великого. Он с ним говорит по ночам, когда не говорит по телефону с приятелями, с дамами, с любовниками, скажем, с предметом страсти, а то нас неправильно поймут. Писатель, он, собственно, что это такое? кому это надо? как говорит Витя, своего рода гений, кому это надо сидеть и писать? собственно, в чем заключен этот порыв что-то написать. Уж явно не для того, чтобы это прочитали. В этот момент это безразлично. Как времена года зимой, когда думаешь об утре после четырех часов в понедельник.
А собственно то произведение великое, которое можно пересказать, рассказать своими словами. Рассказать ученикам. А лучше вообще ничего не писать, а только рассказывать ученикам своими словами. Как ты родился, жил, и умер, сколько у тебя было учеников, грехов, кто был твой учитель, чему он тебя научил, чему ты у него научился, чему вы научились друг у друга. Потому что все это есть таинство ученика и учителя:
учитель ученика учит,
а ученик учится и записывает,
а учитель говорит,
а ученик пишет,
и учитель говорит,
а ученик пишет,
и у ученика появляется стиль,
это не совсем то, что говорит учитель.
Учитель рюмку пропустил, вздохнул, откашлялся — это стиль.
А потом в туалет — это стиль.
Форточку закроет — это стиль.
К телефону подойдет — это стиль.
А в это время ученик думает.
Он думает о том, что скажет учителю,
пока тот —
в туалете
на кухне
у телефона —
вернулся — это стиль ученика.
И учитель опять заговорил.
Но в это время ученик ушел —
в туалет
к девушке
к маме
а потом они встречаются. Ученик с учителем. И то, что говорил учитель, ученик усваивает, а то, что говорил ученик — учитель к этому прислушивается. И таким образом они соответствуют друг другу. Но уже плохо разбираются, кто из них кто. Хотя учитель всегда больше, чем кто. А почему?
Вот вопрос, который не дает покоя. Почему этот усатый, бородатый, некрасивый, в дурацких штанах, не на машине — учитель? а почему этот красивый с девушкой, почему ученик? ну почему он ученик?
или ему нечего спросить?
или ему нечего сказать?
или, может, его никто не спросил о том, что он хотел сказать?
Сам. Вот. Сам.
Сам — это и есть учитель.
Если не сам, то в очках, в усах, даже при девушке, но все же ученик.
Жил-был один друг. Учитель. И жил он далеко-недалеко за городом. Куда ходили электрички. А обратно почему-то на попутке. То есть все, кто к нему ехали, туда ехали хорошо, нормально, а обратно плохо. Туда — ходили электрички, а обратно — нет. А почему? А потому, что очень долго, подолгу его слушали, и опаздывали все на электричку, но готовы были ехать автостопом. Он жил в халупе. Он снимал нижний этаж с ванной, с телефоном, а верхнего этажа у него и не было, просто в природе не было, а если не было, то он жил в комфорте. С садом, бутербродом.
И вот этот ученик к нему приехал. И он постучал, а дверь, а она была не заперта. Он ее открыл, она и открылась. — кто там? — учитель вышел из своей халупы, из своего зоосада, с белкой подмышкой, он был добрым, — заходите, — сказал учитель, ученик вошел «спасибо»