Мир приключений 1966 г. №12 - Акимов Игорь Алексеевич. Страница 26
— Почему Яновского, а не Заргарьяна?
— В конце восьмидесятых годов польский математик Яновский внес дополнительные коррективы к теории. Заргарьян же принимал участие только в начальных опытах. Он погиб в автомобильной катастрофе задолго до того, как удача первого миропроходца позволила Никодимову обнародовать это открытие.
Я понимал, конечно, что это был не мой Заргарьян, а сердце все-таки защемило. Но кто же был этот первый миропроходец?
— Сергей Громов, ваш прадед, — отчеканил Мист своим глуховатым металлическим голосом. Он не удивился нелепости моего вопроса: кто-кто, а уж потомок должен был знать все о делах своего предка. Но в кристаллах кибернетического мозга Миста удивление не было запрограммировано. — Нужна справочная библиография? — спросил он.
— Нет, — сказал я и присел на постель, сжимая виски руками.
Невидимая мне Вера седьмая меня, однако, не забывала.
— У вас участился пульс, — сказала она.
— Возможно.
— Включаю видеограф.
— Погодите, — остановил я ее. — Я очень заинтересован работой с Мистом. Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.
Мист ждал. Багровый глаз его снова позеленел.
— Были научные противники у Никодимова? — спросил я.
— Были они и у Эйнштейна, — сказал Мист. — Кто же их принимает в расчет?
— А к чему сводились их возражения?
— Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божием, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов, сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую “вещь в себе” как фазовое движение материи.
— Бред сивой кобылы, — сказал я.
— Не понимаю, — отозвался Мист. — Кобыла — это половая характеристика лошади. Сивый — серый. Бред — бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.
— Просто языковый идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.
— Программирую, — сказал Мист. — Поправка Громова к русской идиоматике.
— Ладно, — остановил я его, — расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?
— Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.
— А были возражения?
— Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история Средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.
Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос.
— Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?
И Мист почти дословно повторил Кленова:
— Появился бы другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.
— Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах? Одни и те же исторические фигуры? Одни и те же походы, войны, революции? Одна и та же смена общественных формаций?
— Везде. Разница только во времени, а не в развитии. Смены общественно-экономических формаций в любой фазе однородны. Они диктуются развитием производительных сил.
— Так думали в прошлом веке, а сейчас?
— Не знаю. Это не запрограммировано. Но я вероятностная машина и могу делать выводы независимо от программы. Законы диалектического материализма остаются верными не только для прошлого.
— Еще вопрос, Мист. Велико ли по объему математическое выражение теории фаз?
— Оно включает общие формулы, расчеты Яновского и систему уравнений Шуаля. Три страницы учебника. Я могу воспроизвести их.
— Только устно?
— И графически.
— Долго?
— В пределах минуты.
Послышался легкий шум, похожий на жужжание электрической бритвы, и передняя панель машины откинулась наподобие полочки с металлическими держателями. На полочке белели два аккуратных картонных прямоугольника, мелко испещренные какими-то значками и цифрами. Когда я взял их, панель захлопнулась, и так плотно, что даже линия соединения исчезла.
Позади меня раздался тоненький детский голос:
— Я здесь, пап. Ты не сердишься?
Я обернулся. Мальчик лет шести-семи в голубом, как небо, обтягивающем тело костюмчике стоял у глухой белой степы. Он был похож на картинки из детских модных журналов, где всегда рисуют таких красивых спортивных мальчиков.
— Как ты вошел? — спросил я.
Он шагнул назад и исчез. Стена, по-прежнему ровная и белая, падала вниз. Потом из нее высунулась лукавая мордочка, и мальчишка, как “человек, проходящий сквозь стены”, вновь возник в комнате.
“Светозвукопротектор!” — вспомнил я. Здесь применяли белый, создающий полную иллюзию стен.
— Я тайком, — признался мальчишка, — мама не видела, а Вера глаз выключила.
— Откуда ты знаешь?
— А глаз сюда через гимнастический зал смотрит. Как побегаешь там, она кричит: “Уйди, Рэм! Ты опять в поле зрения”.
— Где кричит?
— Далеко. В больнице. — Он махнул куда-то рукой.
Я не сказал “понятно”, потому что понятно не было.
— А Юля плакала, — сообщил Рэм.
— Почему же она плакала?
— Из-за тебя. Ты опыт не разрешаешь. Ты злой, папка. Так нельзя.
— Какой же это опыт? — полюбопытствовал я.
— Ее в облачко-невидимку превратят. Как в сказке. Облачко полетит-полетит и вернется. И опять станет Юлькой.
— А я не позволяю?
— Не позволяешь. Боишься, что облачко не вернется. Теперь я уже совсем заблудился. Как в лесу. Выручила Вера, снова напомнив мне о пульсе.
— Верочка, — взмолился я, — объясните, почему я не разрешаю Юльке стать невидимкой? Все память проклятая!
Я услышал знакомый смех.
— Как вы непонятно говорите: про-кля-тая… Смешно. А с Юлей вы сами должны решить — ваше семейное дело. Именно поэтому к вам рвется Аглая. Боюсь, это вас взволнует.
— Давайте, — сказал я храбро. — Не взволнует.
Кто такая Аглая, я спросить не рискнул. Как-нибудь выкручусь. Посмотрел на место исчезнувшего Рэма, но Аглая появилась с другой стороны. Вошла она, как хозяйка, и села против меня — рослая, едва ли сорокалетняя женщина в платье загадочного покроя и цвета. Она была бы вполне уместна у нас в президиуме какого-нибудь международного фестиваля.
— Ты хорошо выглядишь, — проговорила она, внимательно меня оглядывая. — Даже лучше, чем до операции. А с новым сердцем еще сто лет проживешь.
— А вдруг не приживется? — сказал я.
— Почему? Биологическая несовместимость пугала только в твоем любимом веке.
Я неопределенно пожал плечами, предоставляя ей слово. Начиналась игра в сюрпризы. Кто она вообще? Кто она мне? Кто я ей? Что от меня требовалось? Почва становилась зыбкой, каждый шаг взывал к находчивости и сообразительности.
Разговор начался сразу и с неожиданного:
— Значит, ты согласился?
— На что?
— Как будто не знаешь. Я говорила с Анной.
— О чем?
— Не притворяйся. Все о том же. Ты согласился на эксперимент.
Какой эксперимент? Кто это Анна? И почему я должен был соглашаться или не соглашаться?