Закат Кенигсберга Свидетельство немецкого еврея - Цвик Михаэль. Страница 27
В выпущенной в 1924 году магистратом Кенигсберга книге «Кенигсберг в Пруссии» написано:
В XIX веке, после освободительной войны, Кенигсберг медленно восстановил свои силы. В середине XIX века, когда грандиозные вопросы объединения Германии при участии народа занимали все умы, в первых рядах поборников объединения стоял Кенигсберг, представленный Теодором фон Шеном, доктором Иоганном Якоби, Симеоном и рядом таких талантов, пребывавших в его стенах, как Вильгельм Йордан, Готшалль, Грегоровиус, Ховербек, Гобрехт и Рупп. Симеон, уроженец Кенигсберга, а впоследствии и его почетный гражданин, был спикером депутации, предложившей в 1849 году Фридриху Вильгельму IV императорскую корону… (Двое из вышеназванных заслуженных лиц были еврейского происхождения или евреями: доктор Иоганн Якоби и Эдуард фон Симеон.)
Не пощадила Восточную Пруссию и первая мировая война: биться с русскими пришлось под Гумбинненом и Танненбергом на Мазурских озерах. В 1920 году за принадлежность к Германии проголосовали 98 процентов жителей Восточной Пруссии (и 92 — Западной). А потом пришел Гитлер со своей мечтой о тысячелетнем рейхе. Руководствуясь идеей, что лишь представитель германской расы на что-то годен и поэтому имеет право порабощать других, он превратил Восточную Пруссию в плацдарм для коварного нападения на Россию. Собственно, со времен Наполеона всякий знал, что Россию завоевать невозможно. Было известно и то, что все неудачные нападения на Россию приводили к расширению ее территории. Но Гитлер полагал, что с помощью современной военной техники и внезапного нападения ему удастся достичь невозможного. Поэтому и только поэтому к Восточной Пруссии теперь приближалась Красная Армия. Народу, собравшемуся завоевать мир, предстояло получить жестокий урок. С надеждой на продолжение прусской истории на территории края после поражения Гитлера следовало распроститься.
Бомбардировки Кенигсберга ознаменовали его закат. Восточная Пруссия была навсегда потеряна из-за неспособности своевременно закончить проигранную войну и так или иначе положить конец диктатуре. Ныне все, созданное трудом многих поколений, прекрасная земля, материальное и духовное наследие мужественных предков — все превратилось в имущество несостоятельных должников — неудачливых покорителей мира.
Это станет ясно позже, а пока пепел и сажа покрывали город серебристо-серым и черным цветом, и сквозь них еще долго проступали ярко-оранжевые раскаленные обломки, а позже красно-бурая нагота кирпичной кладки. Лишь через несколько дней, когда жар спал, стало можно передвигаться по лежащему в руинах городу, используя широкие улицы. Всюду подстерегала опасность: могла обвалиться стена. Мне пришлось проходить через блок-посты, поскольку посторонним проход был воспрещен. Но у рабочих предприятий военного значения, естественно, имелись пропуска.
Добравшись до фабрики, я обнаружил, что, несмотря на многочисленные повреждения, стены уцелели. По лестницам и этажам можно было ходить. Сразу стало ясно, что здесь нетрудно провести ремонт. И в тот же день мы с французскими военнопленными начали убирать помещения и налаживать оборудование. От нас требовали полной отдачи сил, и русские девушки работали круглые сутки. Все они остались в живых, потому что укрылись на окраинах прежде, чем пожары вспыхнули в полную силу. Если не считать некоторого ущерба, причиненного действием высокой температуры, их квартиры в подвалах уцелели, на нарах можно было спать. Фабрика находилась не в центре города, и некоторые дома в этом районе остались неразрушенными, не повреждены были нижние этажи и угловые здания. Здесь сразу же восстановили учреждения и всевозможные предприятия.
Через какое-то время фабрика заработала на полную мощность. Рабочие вновь стояли у машин и изготавливали преимущественно стиральный порошок и «военное мыло». Теперь мои обязанности менялись чаще. Я стал «джокером» — разнорабочим. Так, однажды меня поставили у сушильной машины, чтобы непрерывно сыпавшуюся из нее мыльную стружку грузить лопатой в ящики, а их складывать штабелями. Это была конвейерная работа, и ее я ненавидел, поскольку машина весь день не давала мне передышки. Приходилось также ездить на грузовике разгружать вагоны или баржи. Для этого требовались крепкие мужчины, способные таскать на спине тяжелые мешки — некоторые весили до ста килограммов. В те времена у меня еще было достаточно сил, и я выполнял такую работу довольно охотно. Поездка на грузовике туда и обратно давала ощущение большей свободы, нежели на фабрике, где я был заперт в помещении с зарешеченными окнами.
Однажды нарядчик поручил мне дезинфецировать кровати, доставленные из квартир русских девушек.
Это занятие, увы, не осталось без последствий. Гидратом окиси натрия, который использовался при производстве мыла, я протирал разобранные на части кровати и миллионами уничтожал клопов с их потомством. Несмотря на все меры предосторожности, я прихватил паразитов домой. Заметил я это не сразу, а когда заметил, было поздно. С точки зрения выведения клопов, можно считать счастьем, что нашему дому суждено было сгореть.
Людей со звездой среди рабочих становилось все меньше. Большинство было постепенно депортировано и, надо полагать, уничтожено. Вспоминаю Олафа Бенхайма и Бернда Леви, бывших несколько старше меня. Благодаря матерям-христианкам, этим подросткам, как и их отцам, немедленная депортация не угрожала. Устроился где-то и господин Вайнберг. Время от времени он заходил к нам и, усевшись за наш прекрасный «Блютнер», просил подыграть ему на скрипке. В то время он был единственным, чьи визиты мне припоминаются. Ведь уже давно никто из отцовских знакомых и друзей не решался посещать семью, в которой имелись евреи. Всякому внушали страх те формы, которые приняла жестокость нацистов и гестапо. Самое безобидное действие можно было квалифицировать при помощи таких слов, как «государственная измена», «подрыв обороноспособности», «сотрудничество с врагами народа», «расовое преступление», «шпионаж» и т. д., и за все это полагалась смертная казнь. Интриганы удержу не знали, и такое положение дел изменилось лишь незадолго до окончательного разгрома. А пока даже мой отец из страха перед людьми, могущих навредить, приветствовал их, боязливо произнося: «Хайль Гитлер» — ведь фашистское приветствие было обязательным. Меня же этот вечный страх бесил, и порою я презирал за него отца. Наши отношения ухудшались день ото дня. Ни советом, ни одобрением он не поддерживал моего стремления совершенствоваться в игре на скрипке, а ведь был признанным педагогом. Он уходил в себя и все больше игнорировал происходящее вокруг и мое мнение на этот счет. Ну а меня это злило, и у нас то и дело возникали ожесточенные перепалки.
Все труднее было добывать пропитание. Ограничиваться тем, что полагалось евреям, стало невозможно, и те продукты, которые отец получал по своим карточкам, приходилось делить на троих. Мы начали голодать и сильно худеть. И тут Клаус принес мне маленького кролика. Я соорудил ему клетку на балконе принялся усердно собирать траву. Ожидалось, что на Рождество у нас будет настоящее жаркое. Увы, очень скоро я подружился со зверьком и полюбил его всем сердцем. Ему разрешалось свободно прыгать по квартире, причем мочиться он предпочитал на постели. Отучить его от этого оказалось невозможно, и пришлось снова запереть его в клетку.
Друг Клаус подарил мне и наушники с детекторным приемником, и с помощью комнатной антенны и похожего на пирит кристаллического детектора можно было при умелой настройке слушать радио. Звук был совсем неплохой. Я установил это устройство у себя за кроватью, ведь иметь его, конечно же, не полагалось. Впервые я слушал радио в тиши и спокойствии, преимущественно по ночам. Музыка, которую транслировали, завораживала меня. Вскоре я выяснил, когда бывают самые интересные передачи, и больше всего мне полюбилась утренняя воскресная «Шкатулочка». Наряду со стихами, которые читал Маттиас Виман, звучала и великолепная камерная музыка. Имена двух музыкантов сохранились у меня в памяти: пианист Михаэль Раухайзен и скрипач Рудольф Шульц, с которым судьба еще сведет меня. Восторг, с которым я слушал Баха, Моцарта, Бетховена, так же трудно описать, как и вкусовые ощущения изголодавшегося, которому дали кусок хлеба. Я испытывал сильнейшее желание быть окруженным одной лишь музыкой. Казалось, нет ничего чище ее и ничто не контрастирует с политикой, фабрикой и войной сильнее, чем она. А то, что и звуками можно мучить, я узнал гораздо позже. Ведь мы, люди, привносим во все, чем занимаемся, свои инстинкты. Тщеславие, властолюбие и ненависть в той же степени, что и радость, страдание и любовь. Увы! Но в то время я еще четко отделял доброе и благородное от злого и низменного, и музыка для меня, несомненно, относилась только к доброму и благородному.