Закат Кенигсберга Свидетельство немецкого еврея - Цвик Михаэль. Страница 35
Явилась ли вместе с долгожданным чувством освобождения и жажда мести? Да, в самом начале. Убедившись, что русские заняли Хуфен, я немедленно бросаюсь к дому напротив, на первом этаже которого живет лавочник Доссов, постоянно к нам придиравшийся и доносивший на нас. Выставив напоказ звезду, я стучу в дверь его квартиры и, когда он открывает и пугается при виде меня, говорю с чувством недоброго удовлетворения: «Господин Доссов, русские здесь. Времена, когда Вы могли нас обижать, кончились. Вот и все, что я хотел Вам сказать». Что-то в замешательстве пробормотав, Доссов захлопывает дверь, а я, так и не испытав чувства удовлетворения, иду обратно. Совершенно упустив из виду, что разгуливать по улицам еще крайне опасно: русские, следовавшие за передовыми частями, стреляли по всем, кто им попадался. Особенно в этом отличались «тыловики». Визит к Доссову был, собственно, единственным «актом мести» и оставил неприятный осадок. Ибо месть не имеет ничего общего со справедливостью. Это в высшей степени непригодное средство сведения счетов. Как правило, месть минует действительно виновных.
Пополудни я случайно узнал, что гражданскому населению надлежит собраться на пересечении Луизеналлее и Германаллее. Сообщили, что русские намерены предать огню все неразрушенные районы Кенигсберга, что эта угроза содержится в ультиматуме о капитуляции и будет осуществлена сегодня же, если гарнизон крепости, засевший в подземных сооружениях центра города, не сдастся. Ультиматум, смысл которого был непонятен, ведь уничтожением собственных трофеев противнику навредить нельзя. Остается предположить, что угроза систематического и окончательного разрушения города должна была произвести впечатление на коменданта постольку, поскольку это нанесло бы невосполнимый ущерб всем жителям. Не знаю, существовал ли в действительности такой ультиматум, звучала ли такая угроза, но думаю, что Сталин хотел навсегда стереть с лица земли Кенигсберг и немецкую Восточную Пруссию. В своей книге генерал Лаш не упоминает о листовках с требованием капитуляции, которые сбрасывали с самолетов и которые можно было найти на улицах и во дворах, и напрасно не упоминает: это было бы полезно в интересах полноты рассказа о падении Кенигсберга.
Всякому ясно, что русские были крайне заинтересованы в уменьшении количества жертв со своей стороны. Они ведь уже пожертвовали двадцатью миллионами жизней, чтобы дать отпор захватчикам, считавшим их неполноценными и желавшим их порабощения. Так что они, конечно, предпочли бы взять Кенигсберг без кровопролитных уличных боев. И их можно понять: потери, уже понесенные ими при штурме города, были столь значительны, что теперь они настаивали на капитуляции и не желали идти ни на какие уступки. Нет надобности обсуждать утверждение, что им в любом случае следовало вести себя цивилизованней и гуманней, даже несмотря на то, что поведение немцев, особенно частей СС, не было образцовым. Я убежден, что при своевременной капитуляции русские пошли бы на уступки, как они это сделали в другой ситуации (описана в «Битве за Восточную Пруссию» Диккерта и Гроссмана).
Стоило усилий убедить жильцов нашего дома, сидевших в подвале на своих последних пожитках и съестных припасах, что лучше всем вместе пойти на указанный сборный пункт, чем оставаться здесь без всякой защиты и дожидаться, пока не явится очередной пьяный русский и чего-нибудь не потребует или не натворит. Кроме того, если русские, как пообещали, подожгут Хуфен, то для сидящих в подвале может возникнуть критическая ситуация. Мы упаковали скрипки, собрали свои пожитки в рюкзаки, сумки и чемоданы и, сбившись в небольшую группу, отправились по Штайнмец-штрассе к Шиллер-штрассе.
Над головой в сторону городского центра все проносились еще с воем снаряды, только в ответ уже не стреляли. Мы продвигались по улице, изрытой воронками и усеянной кирпичами и обломками, мимо полуразрушенных домов, которым теперь предстояло еще и сгореть. Кончится ли когда-нибудь это безумие? Навсегда я запомнил картину, увиденную в самом начале нашего пути: монголоидного вида солдат гнал в руины под дулом автомата двух молодых женщин, и они — а что им еще оставалось? — беспрекословно подчинялись ему. Очень надеюсь, что он их потом отпустил, ведь изнасилованных женщин часто убивали, как я впоследствии узнал, когда мне пришлось хоронить трупы. На соседних улицах мы видели, как куда-то гонят немецких военнопленных.
К тому времени мы, вероятно, уже избавились от еврейских звезд, поскольку стало ясно, что исключений не делают ни для кого и что нам суждено разделить общую участь. Да я и сам не хотел находиться на особом положении, снова быть выделенным. Нет, для русских мы все без исключений были ненавистными немцами. Даже с угнанными в рабство русскими девушками обращались так, словно эти несчастные добровольно сотрудничали с немцами. Понять это было невозможно. Вообще, в поведении русских не прослеживалось сколько-нибудь определенной линии; казалось, они действовали без всякого плана.
В нашей группе было человек восемнадцать, и мы медленно тащились к пункту сбора. Каждый понимал, что русские солдаты, которые нам встречаются, были не из передовых частей — те сейчас продвинулись к центру города примерно на километр. А этих заботили трофеи: они отнимали часы и ручной багаж, прочесывали покинутые квартиры и подвалы в поисках вещей, которые стоило отослать домой. Повсюду отыскивая вино и шнапс, который жители непредусмотрительно не припрятали от них, солдаты напивались и переставали хоть сколько-нибудь сдерживать себя. И некому было остановить этот разгул. Некоторые пробовали освоить велосипеды и падали с них. Этих русских мобилизовали из таких мест, где не знали ни велосипедов, ни ватерклозетов. Зайдя в один из еще действовавших туалетов на втором этаже нашего дома, я обнаружил, что здесь справили большую нужду прямо на пол и воспользовались полотенцем вместо бумаги. Воняло ужасно. Большие потери, понесенные за несколько лет войны, вынудили русское командование призывать людей с окраин страны, и, заняв Кенигсберг, эти дети степей, наверное, впервые попали в современный город. Пьяные, воспламененные ненавистью к врагу, необузданные в своей победной эйфории, изумленные встречей с цивилизацией и видом атрибутов роскоши, они безудержно, бесконтрольно, не опасаясь наказания или иных последствий, предавались удовлетворению всех своих влечений — к сексу, власти, вещам, жратве, выпивке, убийству. О, какую силу ненависти они обнаружили! Ожесточению, с которым сами немцы атаковали и оборонялись, соответствовала теперешняя безжалостность их победителей.
Солдаты сразу обратили внимание на нашу группу и принялись разглядывать женщин и багаж. В конце концов они заинтересовались только двумя хорошими и прочными чемоданами. Угрожая заряженным пистолетом, русские отобрали чемоданы, открыли их, вытряхнули содержимое (это была преимущественно одежда и памятные вещи вроде фотоальбомов) и с пустыми чемоданами удалились. Им нужна была только тара, чтобы отправить домой более ценные трофеи. А нас все меньше волновала утрата личного имущества — избежать бы телесных повреждений. Женщины постарались выглядеть как можно старше и непривлекательней и все, включая Уте, походили на горбатых старушек.
Наконец мы дошли до сборного пункта, где собрались жители со всех концов Хуфена. Здесь уже было нечто похожее на дисциплину; офицеры распределяли людскую массу по палисадникам, и там мы, изрядно уставшие, смогли присесть. В присутствии старших офицеров, которым солдаты подчинялись, мы почувствовали себя в большей безопасности, и я обнаружил, как робко возвращается ощущение счастья — только от сознания, что теперь я не изгой и не нужно испытывать страх, вступая в беседу и задавая вопросы. Наконец-то никакой особой участи. Я наслаждался этим состоянием, хотя на лицах вокруг отражались тяжелые переживания, страх и беспомощность, да и мои мысли были неотступно заняты только что увиденным и услышанным ночью. А рассказывали невероятное. Об изнасилованных девочках одиннадцати и двенадцати лет. Об убитых при попытке вмешаться родителях. О простреленных щеках — у тех, кто не сразу отдавал свои вещи. Ничто не казалось невероятным или невообразимым. Ежеминутно можно было столкнуться с проявлением страшной жестокости, и это было, скорее, правилом, чем исключением. Все, что было известно о Тридцатилетней войне, о набегах татар, о разбойниках и прочих кошмарах, за одну ночь стало реальностью, и она оказалась куда хуже самого ужасного вымысла. Диккерт и Гроссман свидетельствуют: