Подозрение - Дюрренматт Фридрих. Страница 13

– Может быть, вам показать и спину? – спросила она.

– Вы были в концлагере? – воскликнул комиссар удивленно и, устало приподнявшись на постели, взглянул на правую руку врача.

– Эдит Марлок, арестант номер 4466 в «лагере уничтожения» Штутхоф под Данцигом. – Ее голос был холоден и сух.

Старик откинулся на подушки. Он проклинал свою болезнь, свою слабость, свою беспомощность.

– Каким образом вы остались в живых? – спросил он.

– Это все очень просто, – ответила она, выдерживая его взгляд с таким равнодушием, как будто ее не могло тронуть ни одно человеческое чувство. – Я стала любовницей Эменбергера, – продолжала она.

– Это невозможно, – вырвалось у комиссара. Она посмотрела на него удивленно.

– Мучитель сжалился над подыхающей сукой, – сказала она. – Мало женщин из лагеря Штутхоф имели шанс стать любовницей лагерного врача– эсэсовца. Любой путь спастись был хорош. Разве вы не пойдете на все, чтобы спастись из Зоненштайна?

Комиссар, дрожа как в лихорадке, пытался подняться в третий раз.

– Вы и теперь его любовница? – спросил он.

– Конечно. Почему нет? Однако, комиссар, вы очень любопытны. Вы отважились забраться в логово, откуда нет возврата. Не рассчитывайте на мою помощь. Я равнодушна к людям, так же как и к моему любовнику Эменбергеру.

АД БОГАЧЕЙ

– Почему, – продолжала она, – во имя чего вы не захотели довольствоваться расследованием мелких краж и зачем вы проникли в Зоненштайн – место, в котором вам нечего делать? Вероятно, старая полицейская ищейка захотела чего-то особенного? – засмеялась она.

– Преступник находится там, где его можно отыскать, – отвечал старик. – Закон есть закон.

– Я вижу, вы обожаете математику, – возразила она и закурила другую сигарету. Она все еще стояла у его постели, заботливая и готовая помочь, но так стоят не у постели больного, а около привязанного к плахе преступника, казнь которого считают деловитой процедурой уничтожения ненужной жизни.

– Я сразу подумала, что вы относитесь к категории глупцов, обожающих математику. Закон есть закон. Икс равняется иксу. Что может быть глупей! – засмеялась она. – Как будто в действительности существует определение, не принимающее во внимание силы, которой обладает человек. Закон не есть закон. Он есть сила; это изречение написано над долинами, где мы живем и умираем. В этом мире не существует истин, все ложь. Когда Мы говорим о законе, то подразумеваем силу; говорим слово «сила» – думаем о богатстве, а когда с наших уст срывается слово «богатство», мы надеемся насладиться пороками мира. Закон есть порок, закон есть богатство, закон – это пушки, тресты, партии.

Все ложь, закон не есть закон. Математика лжет, порядочность, разум, искусство – все они лгут. Вот так, комиссар. Нас, не спрашивая, посадили на хрупкую льдину, и мы не знаем зачем; нас несет в космосе, в пространстве удивительной пустоты и полноты, бессмысленное занятие, и нас несет навстречу водопадам, которые когда-нибудь встретятся, и это единственное, что мы знаем.

Так мы живем, чтобы умереть, так дышим и говорим, так мы любим, имеем детей и внуков, чтобы с теми, кого любим и кому подарили жизнь, превратиться в падаль, чтобы распасться на равнодушные, мертвые элементы, из которых мы состоим. Карты смешали, сдали, сыграли кон, а затем убрали опять. И именно потому, комиссар, что у нас нет ничего, кроме дрейфующей льдины из дерьма и льда, за которую мы уцепились, именно поэтому мы хотим, чтобы наша единственная жизнь – это мимолетное мгновение в свете радуги, протянувшейся над пеной и паром пропасти, – была счастливой, поскольку нам от щедрости земли подарена единственная, хотя и жалкая, милость: короткое время существовать на ней. Преступление, комиссар, состоит не в том, что есть богатство и бедность, а в том, что есть богатые и бедные, что на корабле, увлекающем всех нас в глубину, есть каюты для сильных и богатых наряду с переполненными квартирами бедняков. Нам говорят, мы все умрем – и это разделение не играет никакой роли. Забавная математика! Одно – смерть бедняков, другое – богатых, и между ними целый мир, в котором разыгрывается эта трагикомедия между слабым и сильным. Бедный умирает так, как он жил, в погребе на мешке или на разорванном матрасе, а если повезет, то на кровавом поле брани. Богатый умирает по-другому. Он жил в роскоши и хочет умереть в роскоши, он ведь культурен и, подыхая, хлопает в ладоши: аплодисменты, господа, представление окончилось!.. Вся жизнь была позой, смерть – фразой, погребение – рекламой, а все вместе – сделка…

Если бы я могла, комиссар, провести вас по этому госпиталю, по Зоненштайну, сделавшему меня тем, что я есть, не женщиной, не мужчиной, а только куском мяса, жаждущим все большего количества морфия, то я бы показала вам, старому, отслужившему полицейскому, как умирают богачи. Я бы открыла вам фантастические палаты, одни обставленные с халтурной роскошью, другие – изысканно и утонченно. Это сверкающие клетки веселья и мук, своеволия и преступления.

Берлах не отвечал. Он лежал больной и недвижимый, отвернув лицо. Врач склонилась над ним.

– Я бы назвала вам, – безжалостно продолжала она, – фамилии тех, кто здесь погиб и кто погибает, фамилии политиков, банкиров, промышленников, их любовниц и вдов, всеми уважаемые имена, а также фамилии спекулянтов и мошенников, заработавших миллионы одним махом! Они умирают в этом госпитале. Иногда они перед смертью богохульствуют, иногда проклинают удел иметь все и умирать, иногда в бархате и шелке палат сюсюкают молитвы в надежде как можно позже поменять рай на земле на потусторонний. Эменбергер дает все, и они с жадностью берут то, что он дает, однако им нужно еще больше, им нужна надежда – и он ее дает. Вера, которую они ему дарят, вера в дьявола, а надежда, получаемая взамен, – это ад. В восторге от своего врача, они добровольно соглашаются на неслыханные методы лечения, лишь бы продлить жизнь на несколько дней, на несколько минут. Так же и здесь шеф оперирует без наркоза. Все, что Эменбергер делал в Штутхофе, в этом сером необозримом городе бараков, проделывает он и здесь, в центре Швейцарии, в Цюрихе, под защитой полиции и законов этой страны и даже во имя науки и человечества.

– Нет! – закричал Берлах. – Нет! Необходимо уничтожить этого человека!

– Тогда вы должны уничтожить человечество, – ответила она.

Он вновь выкрикнул свое хриплое, отчаянное «нет!» и с трудом приподнялся на постели.

– Нет, нет, – повторял он шепотом. Она небрежно тронула его правое плечо, и он беспомощно повалился на кровать. – Нет, нет, – кашлял он в подушку.

– Вы глупец! – засмеялась она. – Чего вы добьетесь своим «нет»? Разве вы в состоянии разобраться, что ведет к хорошему, а что к плохому? Слишком поздно! Мы не знаем, что мы творим, какое действие повлечет за собой наше повиновение или восстание, какая эксплуатация, какие преступления прилипли к фруктам, поедаемым нами, к хлебу и молоку, которое даем детям. Мы добиваем, не видя и не зная, жертву и будем убиты неведомым убийцей. Слишком поздно! Искушение жить было слишком велико, а человек мал, чтобы его выстоять. Мы смертельно больны раком своих поступков. Мир гниет, комиссар, он разлагается, как плохо упакованные фрукты. Что нам хотеть! Землю не превратишь в рай, адский поток лавы, который мы вызвали своими пороками, победами, славой, богатством, потом, освещающий нашу ночь, больше не загонишь в кратер. Только в грезах мы можем вернуть то, что утратили, только в светящихся картинах тоски, пробуждаемых морфием. Так делает Эдит Марлок, тридцатичетырехлетняя баба, за бесцветную жидкость, впрыскиваемую под кожу и дающую возможность обрести на время радость, не существующую в действительности, и совершает преступления, которые от нее требуют. Эменбергер ваш земляк, он-то уж знает, как обращаться с людьми. Он играет на наших струнах, на наших слабостях, на смертельном сознании моей потерянности.