Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот - Дюрренматт Фридрих. Страница 23

— Не знал ли ты случайно врача-эсэсовца по фамилии Нэле? — нетерпеливо спросил старик.

Какое-то мгновение еврей в задумчивости смотрел на комиссара.

— Ты говоришь об этом, из лагеря Штуттхоф? — спросил он.

— О нем самом, — подтвердил Берлах.

Великан насмешливо взглянул на старика.

— Он покончил с собой в дешевой гамбургской гостинице десятого августа сорок пятого года, — сказал он несколько погодя.

Берлах с огорчением подумал: «Черта с два Гулливер знает больше полиции».

А вслух проговорил:

— Приходилось тебе в твоей жизни — или как еще это называется — встречаться с Нэле?

Оборванец-еврей испытующе взглянул на комиссара, и его покрытое шрамами лицо исказила гримаса.

— Почему ты спрашиваешь меня об этом отъявленном негодяе?

Поразмыслив, насколько откровенным он может быть с евреем, Берлах решил все-таки скрыть свои подозрения насчет Эмменбергера, оставив их при себе. Поэтому ограничился тем, что сказал.

— Я видел его фотографию. И меня интересует, что с ним стало. Я больной человек, Гулливер, мне еще долго придется пролежать тут; все время читать Мольера не получается, вот и приходят в голову разные мысли. Меня гложет такая: что они за люди, массовые убийцы вроде Нэле?

— Все люди одинаковые. Нэле был человеком. Выходит, был похож на всех других. Это неверный, вероломный силлогизм, но опровергнуть его никто не сможет, — ответил великан, не спуская глаз с Берлаха, крупное лицо которого оставалось непроницаемым. — Насколько я понимаю, комиссар, ты видел фотографию Нэле в «Лайфе», — продолжал еврей. — Это его единственная, других нет. Сколько их ни искали в этом прекраснейшем из миров, ни одной не обнаружили. Это тем более горестно, что на снимке в «Лайфе» лица этого легендарного палача почти не видно.

— Всего один снимок, говоришь? — задумчиво переспросил Берлах. — Как это вышло?

— Дьявол позаботился об избранниках своей общины получше, чем небеса о своих, и сплел различные обстоятельства воедино, — ухмыльнулся еврей. — В списке СС, который находится теперь в криминологическом ведомстве Нюрнберга, фамилия Нэле отсутствует, нет его имени и в других подобного рода документах; получается, что в СС он не был. В официальных документах из лагеря Штуттхоф в штаб-квартире СС его фамилия ни разу не упоминается, ее нет также и в прилагаемых таблицах о прохождении службы персоналом лагерей. Этой личности, на дремлющей совести которой бесчисленное количество жертв, присуще нечто запредельное по противозаконности; похоже на то, что сами нацисты стыдились признавать его своим. А тем не менее Нэле жил, и никто никогда в его существовании не усомнился, даже самые неисправимые атеисты: в бога, измышляющего дьявольские пытки, поверить легче всего. В те времена мы, пребывавшие в концлагерях, ничем, конечно, не уступавших Штуттхофу, постоянно говорили о нем, хотя для нас он был скорее плодом молвы, чем самым злым и самым бессердечным ангелом в этом раю судей и палачей. Ничто не повернулось к лучшему и тогда, когда на небе появились просветы. Из того лагеря не осталось никого, с кем можно было бы поговорить. Штуттхоф — это под Данцигом. Тех немногих заключенных, что пережили все мучения, перестреляли эсэсовцы перед тем, как пришли русские, которые, свершив праведный суд, их за это повесили, но Нэле среди висельников не было, комиссар. Наверное, он бежал из лагеря раньше.

— Но везде его разыскивали, — сказал Берлах.

Еврей рассмеялся:

— Кого только тогда не разыскивали, Берлах! Уголовное дело завели на весь немецкий народ. Но о Нэле ни один человек не вспомнил, потому что некому было вспоминать, и его преступления остались бы неизвестными, не появись перед самым концом войны в «Лайфе» тот снимок, который ты видел, и на нем запечатлена проведенная по всем правилам врачебного искусства операция, с одной лишь косметической ошибкой — делали ее без наркоза. Человечество, как ему и положено, возмутилось, и его начали искать. Не то Нэле преспокойно окунулся бы в частную жизнь, обернулся бы безобидным сельским врачом или возглавил бы модный санаторий на водах.

— А как «Лайф» заполучил этот снимок? — спросил ни о чем не догадывавшийся старик.

— Это проще пареной репы: им его передал я, — небрежно ответил великан.

Берлах рывком сел на постели и, пораженный, уставился на еврея. «Все-таки Гулливеру известно больше, чем полиции», — в смущении подумал он. Странная жизнь, которую вел этот оборванный великан, проистекала в тех областях, где нити преступлений переплетались с нитями чудовищных пороков. Перед Берлахом сидел судья, судивший по собственным законам, по собственной воле казнивший и миловавший, не заглядывая в гражданские кодексы и уголовное законодательство славных отечеств нашей Земли.

— Выпьем водки, — сказал еврей. — Такая выпивка всегда на пользу. И нужно держаться за это, не то лишишься последней сладкой иллюзии на этой Богом забытой планете.

Наполнив рюмки, он воскликнул:

— Да здравствует человек! — и, опрокинув в себя рюмку, добавил: — Да, но как ему жить? Иногда это очень трудно.

— Незачем так кричать, — сказал комиссар, — а то придет еще дежурная медсестра. Как-никак мы в солидной клинике.

— О христианство, христианство, — проговорил еврей. — Оно произвело на свет добрых медицинских сестер и столь же неутомимых убийц.

Старику подумалось, что с водкой пора кончать, но в конце концов выпил и он.

Комната на какое-то мгновение перевернулась, и Гулливер напомнил ему огромную летучую мышь; потом комната стала на место, но несколько под углом, с чем, видимо, следовало примириться.

— Ты знал Нэле, — произнес Берлах.

Великан ответил, что иногда он имел с ним дело, и продолжал развлекаться своей водкой. А потом начал рассказывать, но уже не прежним чистым и звучным голосом, а в какой-то странной певучей тональности, которая усиливалась, когда в ней появлялись иронические и саркастические нотки; а иногда он понижал и приглушал голос, и Берлах понимал, что все, в том числе необузданность и презрение, выражало лишь его безмерную печаль по поводу необъяснимого грехопадения некогда прекрасного, созданного Богом Мира. Вот так и сидел в полночь этот огромный Агасфер [17] напротив него, старого комиссара, смертельно больного, лежащего на кровати и внимающего словам этого горюющего человека, из которого история нашей эпохи сотворила мрачного и устрашающего ангела смерти.

— Это было в декабре сорок четвертого, — продолжал нараспев Гулливер, уже наполовину во власти водки, по поверхности морей которой его боль разливалась темными маслянистыми кругами, — и еще в январе следующего года, когда крупное солнце надежды уже взошло вдали над горизонтом, в Сталинграде и в Африке. Но эти месяцы были прокляты, комиссар, и я впервые поклялся всеми нашими талмудистами и их седыми бородами, что я этого времени не переживу. А в том, что это все-таки произошло, повинен Нэле, о жизни которого тебе так не терпится узнать. Могу поведать тебе об этом апостоле медицины, что он спас мне жизнь, окунув меня на самое дно ада, а затем вытащив оттуда за волосы — насколько мне известно, эту операцию выдержал я один, проклятый выносить все на свете; из чувства безмерной благодарности я не замедлил предать его, сделав ту самую фотографию. В этом перевернутом мире существуют благодеяния, за которые можно отплатить только мошенничеством.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — проговорил комиссар, не зная толком, водка ли в том повинна.

Великан рассмеялся и достал из сюртука вторую бутылку водки.

— Прости, — сказал он, — что я говорю столь пространно, но боли мои были еще обширнее. Я хочу выразить очень простую мысль. Нэле прооперировал меня. Без наркоза. Мне была оказана немыслимая честь. Еще раз извини меня, комиссар, я вынужден пить водку как воду, когда вспоминаю об этом, потому что это было ужасно.

— Черт! — воскликнул Берлах, и еще раз оглашая тишину клиники: — Черт!