Современный швейцарский детектив - Дюрренматт Фридрих. Страница 76

Итак, мой рассказ мог бы кончиться на очень грустной ноте, на самом банальном из всех возможных «решений». Что ж, случается и такое. Самое худшее тоже порой соответствует истине. На то мы и мужчины, чтобы считаться с этим, а главное — понять, что мы лишь тогда не потерпим краха в борьбе с бессмыслицей, которая естественным образом проявляется все явственнее, все сильнее, лишь тогда сможем мало–мальски уютно устроиться на нашей земле, если смиренно включим в наше мышление эту бессмыслицу как фактор, которым нельзя пренебрегать. Наш разум весьма скудно освещает окружающий мир. В сумеречной сфере, у самого его предела, гнездится все сомнительное и парадоксальное. Боже нас упаси воспринимать эти призраки как нечто существующее «в себе», вне пределов человеческого духа, скажу больше: не надо бояться впасть в ересь и посмотреть на эти темные силы как на поправимый изъян, из–за которого мы склонны судить мир с позиций ханжеской морали, ибо иначе это означало бы, что мы пытаемся утвердить понятие непогрешимого разума, а именно его непогрешимое совершенство будет для него пагубной ложью и признаком вопиющей слепоты. На меня же не пеняйте за то, что я свой складный рассказ прервал этими комментариями. Я знаю сам, они небезупречны с философской точки зрения. Но будьте снисходительны к старику, которому хочется осмыслить свой житейский опыт, пускай даже его домыслы покажутся вам наивными: но я хоть и служил в полиции, все–таки стараюсь быть человеком, а не бараном.

29

Так вот, в прошлом году, и, конечно, опять в воскресенье, мне, по вызову одного католического священника, предстояло посетить кантональную больницу. Это было незадолго до моего выхода на пенсию, я дослуживал последние дни, и делами, собственно, занимался мой преемник, не Хенци — несмотря на свою Хоттингер, он, к счастью, этого не добился, — а человек незаурядный, добросовестный, обладающий отнюдь не казенной человечностью, который мог быть только полезен на этом посту. Мне позвонили прямо домой. Я решил поехать на вызов, только потому, что речь шла о каком–то важном сообщении, которое пожелала мне сделать умирающая женщина, — такие случаи нередки в нашей практике. Стоял ясный, но холодный декабрьский день. Все кругом было голо, уныло, тоскливо. Можно завыть, глядя на наш город в такие минуты. А навещать умирающую — совсем уж последнее дело. Неудивительно, что я несколько раз довольно угрюмо прошелся в парке вокруг Эшбахеровской арфы, но потом все–таки потащился в больницу. Госпожа Шротт, терапевтическая клиника, частное отделение. Палата выходила окнами в парк. Она была полна цветов, роз, гладиолусов. Гардины были приспущены. Косые солнечные лучи падали на пол. У окна сидел дюжий патер с красным мясистым лицом и нечесаной седой бородой, а в постели лежала старушечка с морщинистым личиком, с реденькими, белыми как лунь волосами, неправдоподобно хрупкая и, судя по обстановке, неизлечимо богатая. У кровати стоял какой–то сложный агрегат, по–видимому медицинский прибор, к которому вело множество резиновых трубок, выходивших из–под одеяла. Работа этого аппарата находилась под бдительным надзором сестры милосердия; через определенные промежутки времени сестра молча и с сосредоточенным видом входила в палату и через такие же равномерные интервалы вынуждала нас прерывать разговор. Это обстоятельство не мешает отметить с самого начала.

Я поздоровался. Старушка оглядела меня внимательно и вполне спокойно. Лицо у нее было восковое, как у куклы, но на диво оживленное. Хотя она и держала в желтоватых сморщенных пальцах черную книжечку с золотым обрезом, очевидно молитвенник, все же трудно было поверить, что эта женщина скоро умрет, такой несломленной жизненной силой веяло от нее, невзирая на все трубки, торчавшие из–под одеяла. Патер не встал с места. Столь же величавым, сколь и нескладным жестом он указал мне на стул возле кровати.

— Садитесь, — предложил он.

И когда я сел, его густой бас снова донесся от окна, которое он заслонял своими могучими плечами:

— Госпожа Шротт, расскажите господину начальнику полиции все, о чем вам надобно его уведомить. В одиннадцать мы должны приступить к соборованию.

Госпожа Шротт улыбнулась. Она очень сожалеет, что вынуждена меня беспокоить, жеманно начала она, и голос ее звучал хоть и слабо, но вполне явственно, можно сказать, даже бодро.

— Мне это ничуть не трудно, — солгал я, не сомневаясь теперь, что бабуся порадует меня дарственной на неимущих полицейских или чем–нибудь в этом роде.

То, что она хочет мне сообщить, само по себе дело неважное и безобидное, такие происшествия, конечно, случаются во всех семьях, и притом не раз, поэтому она даже позабыла о нем, но сейчас, когда богу, по–видимому, угодно прибрать ее, она во время последней исповеди упомянула об этом — чисто случайно, только потому, что как раз перед тем приходила с цветами внучка ее единственного крестника и на ней было красное платьице, а патер Бек вдруг разволновался и потребовал, чтобы она непременно рассказала эту историю мне. Она не понимает, для чего, ведь это все давно прошло, но раз его преподобие находит…

— Рассказывайте, госпожа Шротт, — послышался густой голос от окна, — рассказывайте.

В городе колокола зазвонили к проповеди, звуки глухо долетали издалека. Хорошо, она попытается. И старушка, взяв разбег, залопотала опять. Она давно уже ничего не рассказывала, вот только разве Эмилю, своему сыну от первого брака, ну а потом ведь Эмиль умер от чахотки, его никак нельзя было спасти. Он был бы сейчас таких лет, как и я, или, скорее, таких, как патер Бек; но она постарается представить себе, что я ее сын и патер Бек тоже — ведь после Эмиля она родила Марка, но он через три дня умер, преждевременные роды, он появился на свет через шесть месяцев, и доктор Хоблер сказал, что это для бедняжки только к лучшему.

Такая бессвязная болтовня длилась еще довольно долго.

— Рассказывайте, госпожа Шротт, рассказывайте, — пробасил патер, неподвижно возвышаясь у окна и лишь изредка, подобно Моисею, поглаживая десницей свою косматую седую бороду, а также распространяя теплые волны своего дыхания, напоенного чесноком. — Вскоре нам пора будет приступать к соборованию.

Тут вдруг она приняла горделивый, поистине аристократический вид, даже приподняла головку и сверкнула глазками. Ее девичья фамилия — Штенцли, заявила она, ее дедом был полковник Штенцли, во время военных действий Зондербунда он командовал отступлением на Эшольцматт, а сестра ее вышла замуж за полковника Штюсси, в первую мировую войну он состоял при Цюрихском главном штабе, был на «ты» с генералом Ульрихом Вилле и лично знаком с кайзером Вильгельмом, что мне, без сомнения, известно…

— Конечно, само собой разумеется, — промямлил я. «Какое мне дело до старика Вилле и до кайзера Вильгельма, — думал я. — Скорей выкладывай про свою дарственную, старушенция!» Хоть бы закурить, маленькая сигара «Суэрдик» была бы очень кстати, хорошо перебить запахом джунглей больничный воздух и аромат чеснока.

А патер упорно, неумолимо гудел свое:

— Рассказывайте, госпожа Шротт, рассказывайте…

Да будет мне известно, продолжала престарелая дама, и лицо ее исказилось злобой, даже ненавистью, что во всем виновата ее сестрица со своим полковником Штюсси. Сестра старше ее на десять лет, той теперь девяносто девять; сорок лет, как она овдовела, владеет виллой на Цюрихберге, акциями компании «Браун Бовери», чуть не половина Банхоф–штрассе у нее в руках; и вдруг из уст умирающей старушки прорвался мутный поток или, вернее, целый водопад непристойных ругательств, которые я не решаюсь повторить. При этом она чуть приподнялась и резво замотала своей белой как лунь головкой, сама упиваясь этим взрывом неистовой ярости. Однако вскоре она утихла, потому что, на счастье, пришла сестра милосердия.

— Ну, ну, госпожа Шротт, нельзя волноваться, надо лежать спокойненько.

Старуха послушалась и только махнула рукой, когда мы остались одни.

Все эти цветы, сказала она, ей посылает сестра лишь для того, чтобы позлить ее: сестрица прекрасно знает, как она ненавидит цветы, она вообще не выносит бесполезных трат; верно, я думаю, что они между собой ссорятся, — нет, ничуть, они всегда были милы и ласковы друг с другом, понятно, из чистой зловредности. Это у них, у Штенцли, фамильная черта, все они друг друга терпеть не могли и всегда были вежливы между собой, но их вежливость — только способ побольнее мучить и терзать друг друга, и на том скажите спасибо, не будь они все такими благовоспитанными, в семействе был бы сущий ад.