Судья и его палач - Дюрренматт Фридрих. Страница 9

Каково будет его участие в деле, я не могу сказать, но основные работы он поручит нам. Твое требование не трогать Гастмана я выполню; само собой разумеется, от обыска мы откажемся. Если все же возникнет необходимость поговорить с ним, я попрошу тебя свести меня с ним и присутствовать при беседе. Тогда я легко улажу все формальности с Гастманом. Речь в данном случае идет не о следствии, а о формальности, необходимой для следствия, которому в зависимости от обстоятельств может потребоваться и опрос Гастмана, даже если он и не имеет смысла; но расследование должно быть полным. Мы будем беседовать об искусстве, чтобы допрос носил как можно более безобидный характер, я не буду задавать вопросов. Если мне все же понадобится задать вопрос-ради чистой формальности, – я предварительно сообщу тебе о нем.

Национальный советник тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.

Национальный советник притронулся к плечу следователя.

– Значит, решено, – сказал он. – Ты оставишь Гастмана в покое, Луциусик, ловлю тебя на слове. Папку я оставляю здесь; список составлен тщательно, и он полный. Я всю ночь звонил по телефону, и многие очень взволнованы. Еще неизвестно, захочет ли иностранная держава продолжать переговоры, когда она узнает о деле Шмида. На карту поставлены миллионы, милый доктор, миллионы!

Желаю тебе удачи в твоих розысках. Она тебе очень понадобится.

С этими словами фон Швенди, тяжело ступая, вышел из комнаты.

* * *

Лутц только успел просмотреть список, оставленный ему национальным советником, и, стоная при виде этих знаменитых имен, убрать его – в какое злосчастное дело я тут впутался, подумал он, – как вошел Берлах, разумеется не постучав. Старик сказал, что ему нужно официальное правомочие для визита к Гастману в Ламбуэн, но Лутц велел ему приходить после обеда. Теперь пора отправляться на похороны, сказал он, и встал.

Берлах не стал возражать и покинул кабинет вместе с Лутцем, которому обещание оставить Гастмана в покое стало казаться все более необдуманным и который опасался резкого протеста со стороны Берлаха.

Они стояли на улице не разговаривая, оба в черных пальто с поднятыми воротниками. Шел дождь, но они не стали раскрывать зонтов ради нескольких шагов до машины. Машину вел Блаттер. Теперь дождь полил как из ведра, косо ударяя в стекла. Каждый сидел неподвижно в своем углу. Сейчас я должен ему сказать, подумал Лутц и взглянул на спокойный профиль Берлаха, который, как он это часто делал, приложил руку к желудку.

– У вас боли? – спросил Лутц.

– Всегда, – ответил Берлах.

Они опять замолчали, и Лутц подумал: я скажу ему после обеда. Блаттер ехал медленно. Все скрылось за белой завесой, такой лил дождь. Трамваи, автомобили плавали где-то в этих огромных падающих морях. Лутц не знал, где они находятся, струящаяся по стеклам вода не позволяла ничего разглядеть. В машине становилось все темней. Лутц закурил сигарету, выпустил струю дыма и решил, что по делу Гастмана он не пустится со стариком ни в какие объяснения, и сказал:

– Газеты напечатают сообщения об убийстве, его нельзя больше скрывать.

– Это теперь уже и не имеет смысла, – ответил Берлах, – мы ведь напали на след. Лутц погасил сигарету.

– Это никогда не имело смысла.

Берлах молчал, а Лутц, который охотно поспорил бы, стал всматриваться в окно. Дождь немного утих. Они уже ехали по аллее. Шлоссгальденское кладбище виднелось за дымящимися деревьями – серая, залитая дождем каменная стена.

Блаттер въехал во двор и остановился. Они вылезли из машины, раскрыли зонты и зашагали вдоль могильных рядов. Искать им пришлось недолго. Надгробные камни и кресты остались позади, казалось, они вступили на строительную площадку. Земля была испещрена свежевырытыми могилами, покрытыми досками.

Влага мокрой травы проникала в ботинки, на которые налипали комья глины. В середине этой площадки, между еще не заселенными могилами, на дне которых дождь собирался грязными лужами, между временными деревянными крестами и земляными холмиками, густо засыпанными быстро гниющими цветами и венками, стояли вокруг могилы люди. Гроб еще не был опущен, пастор читал библию, рядом с ним, держа над собой и пастором зонт, стоял могильщик в смешном фракоподобном рабочем костюме, от холода переступая с ноги на ногу. Берлах и Лутц остановились возле могилы. Старик услышал плач. Плакала фрау Шенлер, бесформенная и толстая под этим беспрерывным дождем, рядом с ней стоял Чанц, без зонтика, с поднятым воротником плаща и болтающимся поясом, в твердой черной шляпе. Рядом с ним девушка, бледная, без шляпы, со светлыми волосами, ниспадавшими мокрыми прядями. «Анна», – невольно подумал Берлах.

Чанц поклонился, Лутц кивнул, комиссар не повел бровью. Он смотрел на остальных, стоявших вокруг могилы, – сплошь полицейские, все в штатском, все в одинаковых плащах, в одинаковых твердых черных шляпах, зонты, как сабли, в руках, – фантастические стражи, возникшие из неизвестности, нереальные в своей телесности. А позади них убывающими рядами выстроились городские музыканты, собранные в спешке, в черно-красных униформах, отчаянно старавшиеся укрыть свои медные инструменты под плащами. Так все они стояли вокруг гроба, стоявшего здесь, этого ящика из дерева, без венка, без цветов, и все же единственно сухого места, защищенного в этом беспрерывном дожде, падающем с однообразным плеском, все сильней, все бесконечней. Пастор давно уже кончил чтение. Никто не замечал этого. Только дождь был здесь, только дождь был слышен. Пастор кашлянул. Раз. Потом несколько раз. Завыли басы, тромбоны, валторны, корнеты, фаготы, гордо и торжественно, желтые вспышки в потоках дождя; но потом сникли и они, развеялись, исчезли. Все попрятались под зонтами, под плащами. Дождь лил все сильней. Ноги вязли в грязи, вода ручьями лилась в открытую могилу.

Лутц поклонился и вышел вперед. Он посмотрел на мокрый гроб и еще раз поклонился.

– Господа, – донесся его голос откуда-то из-за дождя, почти не слышный сквозь водную пелену. – Господа, нашего товарища Шмида нет больше среди нас.

Его прервало дикое, разнузданное пение:

– Черт бродит кругом, черт бродит кругом, перебьет он всех вас кнутом!

Два человека в черных фраках, качаясь, брели по кладбищу. Без зонтов и пальто, они полностью были отданы во власть дождя. Одежда прилипла к их телу. На голове у каждого был цилиндр, с которого вода стекала на лицо. Они несли огромный зеленый лавровый венок, лента его волочилась по земле. Это были два огромных грубых парня, мясники во фраках, совершенно пьяные, все время готовые упасть, но поскольку они спотыкались вразнобой, то им удавалось удерживаться за лавровый венок, качающийся между ними, как корабль в бурю. Они затянули новую песню:

У мельничихи мать померла, а мельничиха жива, жива.

Мельничиха батрака перенесла, а мельничиха жива, жива.

Они наскочили на траурное сборище, врезались в него между фрау Шенлер и Чанцем, не встретив никаких помех, ибо все словно окаменели, и вот они, качаясь, побрели дальше по мокрой траве, поддерживая и обхватывая друг друга, падая на могилы, опрокидывая кресты. Их голоса поглотил дождь, и снова наступила тишина.

Все проходит, все исчезает! – донеслось еще раз издалека. Остался лишь венок, брошенный на гроб, и грязная лента с расплывающейся черной надписью:

«Нашему дорогому доктору Прантлю». Но как только люди, стоящие вокруг гроба, опомнились и вознамерились возмутиться этим происшествием и городской оркестр, дабы восстановить торжественность, отчаянно задул в свои трубы, дождь обратился в такую бурю, так захлестал по деревьям, что все ринулись прочь от могилы, у которой остались одни могильщики, черные чучела, в завывании ветра, в грохоте низвергающихся водяных потоков пытавшиеся опустить, наконец, гроб в могилу.

* * *