Самозванцы - Шидловский Дмитрий. Страница 27
— Вот как? — офицер цокнул языком и, как показалось Чигиреву с уважением посмотрел на него.
— Да врет он! — выкрикнул дьяк. — Государя Бориса Федоровича он злыми словами поносил. Все это слышали.
— Слышали, слышали, — загудели вокруг приказные. — Смертью его казнить надобно.
— Ну, вину его государев суд разберет, — вынес свой вердикт офицер. — А нынче к своим делам возвращайтесь.
По приказу офицера, стрельцы повели арестованного прочь. Чигирев поежился. Прохладный ветерок пронизывал рубаху насквозь. Кровь из разбитого носа перестала сочиться, но подбитый Смирным глаз явно отекал. Один из стрельцов нагнал Чигирева и накинул тулуп прямо поверх связанных рук. Слева к арестованному подошел офицер и негромко произнес:
— Что ж ты, такой гордый да сильный, в служилые пошел? Здесь таким не место. Приказные хитростью, лестью да холопством берут. Езжал бы ты в свою Сибирь.
ГЛАВА 13
Повороты судьбы
Чигирев снова лежал на охапке соломы в кремлевском застенке. Уже два дня он провёл здесь после драки с приказными. Следы от побоев постепенно исчезали. Арестанта исправно кормили тюремной баландой, не водили ни на какие допросы, и это было удивительно. Впрочем, Чигирев знал, что означает в понимании здешних дознавателей сам термин «допрос», и в глубине души радовался отсрочке предстоящих истязаний. Хотя тяготила и неопределенность.
Больше всего Чигирева беспокоила судьба его семьи, которая всецело зависела от его собственной. Если следствие примет версию дьяка Смирного об измене, шпионаже в пользу польского короля и поношении государя, то не сносить историку головы. В прямом смысле слова. Ну, а семью обязательно лишат имущества, изгонят из Москвы и пустят по миру. Не миновать тогда им и всем потомкам государственного преступника холопского ярма на столетия вперед.
«Надо же было так попасться! — в отчаянии заскрежетал зубами Чигирев. — Обиделся, видишь ли, на оскорбление, гордость взыграла. Да «холоп» здесь вовсе не оскорбление, так, пренебрежительное обращение. Самые родовитые бояре именуют себя так, обращаясь к царю. А я-то кто? Чиновник средней руки, даже не дворянин. Дурак ты, Серега! Решил играть по правилам этого времени, а из шкуры интеллигента начала двадцать первого века так и не выбрался. Времени? Да нет. Взять хоть самого задрипанного крестьянина в Речи [8] Посполитой. Он за обращение «холоп» от любого, кроме своего пана, такое устроит — мало не покажется. А к мелкому купцу и шляхтичу уже сам король должен обращаться: «пан». Холопство — это уже российская специфика… Терпеть её не могу! Но раз уж решил что-то менять, то надо принимать условия игры, а не артачиться. Ладно бы только себя погубил, а ведь еще Дашку с сыном подставил. Идиот!»
Он поднялся и походил по камере. Конечно, он будет когтями и зубами цепляться за жизнь и пытаться спасти семью. Но зачем лгать самому себе? Шансов мало. Презумпцию невиновности здесь и знать не хотят, адвокатов нет, а судьи, скорее всего, вынесут обвинение заочно. Впрочем, есть одна лазейка для Дарьи. Если подьячего Сергея Чигирева засудят за «учиненную бузу в постельном приказе», как отрапортовал о случившемся сотник Федор Семенов, то Дарье и сыну ничего фатального не грозило. Тогда Чигиреву за необузданное поведение грозили публичное битье кнутом, изгнание со службы и, возможно, ссылка в какой-нибудь из отдаленных маленьких городков. Конечно, с мечтами о государственной карьере придется проститься, да и великую программу преобразования государства Московского надо будет забыть. Но главное — будет спасена семья.
«Впрочем, почему это «забыть»? — Чигирев резко остановился прямо посреди комнаты. — А почему я вообще решил, что преобразования можно проводить только через Годунова? Неужели год службы в приказе так ничему и не научил? Не нужна Годунову никакая свобода, прогрессивные реформы, сближение с Европой. Более того, он их боится. Его вполне устраивает холопская закабаленная страна. Дороже всего ему власть, и, как любой абсолютный правитель, он понимает, что правоспособное население — это угроза его самовластию. Поэтому и прикрепляет к земле крестьянство, притесняет казачество. Просто, в отличие от Ивана Грозного, он понимает, что одними репрессиями крепкого государства не построишь. Его реформы — это попытка укрепить державу, но державу, в которой он — всевластный самодержец. Он к царскому венцу два десятка лет шел и уж теперь его так просто не упустит. А я-то, идиот, ему писал: «Великий Государь, дабы сборы хлебные приумножить да народ православный в довольстве и богатстве держать, надобно крестьянам крепостным волю дать, да казакам привилегии жаловать».
Вот он мне и ответил. Передал грамоту Смирному, научи, мол, дурака уму разуму… по-отечески. Работник-де ценный, о грядущем голоде предупредил да хлебушек припас без мздоимства. Дьяк и выполнил поручение. По-отечески, в здешнем понимании: кулаком в зубы, плетью по спине да посохом по макушке. Потому что не «по-отечески» — это ноздри рвать да голову рубить.
Стало быть, может, и не так плохи дела мои. Ну забузил дурак подьячий, к вольности в Сибири привыкший. Так ведь если доказать удастся, что против государя ничего худого не имел, то и впрямь смогу ссылкой отделаться, а там… Ведь даже если бы не ссылали, ничего я в Московии годуновской не изменил бы. Это я уже понял. К Отрепьеву надо бежать, к Лжедмитрию. Его поддерживать, к нему в советники пробиваться. Ведь если не допустить его убийства, то уже через четыре-пять лет Россию действительно можно сделать европейской державой…»
И тут он услышал лязг отпираемого замка. В комнату вошел стрелец с факелом в руке и сумрачно посмотрел на узника:
— Ступай-ка, тебя на дознание велят.
Чигирев тяжело вздохнул. «Ну вот, началось, — подумал он. — Теперь кнутами и дыбой будут признание вырывать, что такого я супротив государя имел».
В сопровождении стрельца он прошел узкими коридорами и вошел в большой зал, освещенный светом факелов. Там, за конторкой в дальнем углу, сидел повытчик, ведший протокол допроса. Двое обнаженных по пояс палачей пытались привести в чувство висевшего на дыбе без сознания голого человека. С первого взгляда было видно, что дознаватели крепко поработали над подследственным. На несчастном не было живого места, все тело покрывали многочисленные кровавые рубцы и следы от ожогов, из растрепанной бороды палачи, должно быть, вырывали целые клоки волос. Перед пытуемым в обитом красной материей золоченом кресле понуро сидел Борис Годунов. Чигиреву показалось, что в глазах у царя застыла смертная тоска.
Историк медленно, на полусогнутых ногах подошел к государю и рухнул ниц.
— А, это ты, — услышал он примерно через полминуты усталый голос Годунова. — Опять бузу затеял?
— Прости, государь, — стараясь придать голосу как можно больше подобострастия, проговорил Чигирев, — не мыслил я супротив тебя ничего дурного. Но худыми словами облаял меня дьяк Смирный, и не смог я стерпеть позора. За себя вступился. Оговорил меня дьяк после, будто я что худое о тебе…
— Гордый значит, — печально усмехнулся Годунов. — Что же ты за слуга такой, коли государева наказания принять не желаешь да за нож хватаешься? Уж не изменник ли ты и впрямь?
— Прости, великий государь, — чуть не плача заскулил Чигирев, — не ведал я, что дьяк волю твою исполняет. Ежели бы сказал он, что по твоему указу хает меня да бьет, любую казнь с радостью принял бы.
— Смирный мной над тобою был поставлен, — проговорил Годунов, — и, стало быть, что он делает, то моя воля.
— Прости холопа дурного… — с трудом выдавил Чигирев.
— Холоп, — бесцветным голосом подтвердил царь. — Это говоришь ты так. А числишь ли себя холопом моим?
— Числю, государь, вот те крест, — Чигирев истово перекрестился.
— Пес с тобой. Сапог целуй, — Годунов выдвинул вперед ногу в красном сафьяновом сапоге.
— Ох, велика милость царская, вору ножку облобызать позволил, — услышал Чигирев шепот одного из палачей С трудом подавив в себе отвращение, он на четвереньках подполз к царю и поцеловал носок сапога.