Вечная мерзлота - Садур Нина. Страница 8

И глаза у Пети закатились и были видны голубоватые белки, а на губах его кипела желтая пена. Сам же Дед Мороз, тяжело дыша, одним глазом все моргал и смотрел на простертого, а вторым, неподвижным и хитрым, изъедал бешено Лену Зацепину, которая стояла в дверях и сдирала с себя пушистую шкуру.

* * *

„Зачем же ты, папочка, железную слезу из летчика жмешь?“ Но кто посмотрит на ребенка? Его место — в ногах у нас. Пятилетний Петя слабенькое поднимал личико ввысь — во все небо чернело лицо отца его. Лицо было изглодано слепым горем, мальчик видел это, но назвать не умел. Поэтому сильное обращал внимание на внешние действия отца-человека. Зиновий, отец его, пользуясь тем, что смерклось и ветер сильный, стоял, раскорячась на скользком бульваре и гвоздиком корябал глаз полярного летчика, который открыл Северный Полюс, слетел сюда, прожил здесь торопливую жизнь и впаялся в стену железным профилем. Вот он был — в стене, но нигде его не было. Нагнал стужи, сам же ушел. Даже отблеска его мимолетного подвига — не было. Разве что в метели немного. Озирался Зиновий, но метель разве поймаешь? В руках она тает слезами. Снег заметает и воет — нет, не летчик. Даже если с Северного Полюса снег этот на наш бульвар занесло — сам-то летчик — где он? Ковырял гвоздем глаз у профиля, железную давя слезу из мертвого героя. Сынишка жался к ноге, молча писал в штанишки. „Ведь, сучонок, не станет он летчиком?“ — свирепо тосковал Зиновий и очень боялся, что ребенок вырастет сволочью, как и он сам. Зиновий этот вот Дом Полярников часто трогал руками. Он знал, что дом населяли когда-то полярные летчики. Ходили они в коротеньких куртках на гагачьем пуху и в скрипящих крагах. На черных ушастых шапочках надеты у них были стрекозиные очки. Летчики курили „Герцеговину Флор“, женились на красавицах и несли с собой прохладную нежную славу, от которой щемило сердце у Зиновия Лазуткина. Сам Зиновий жил в доме, стоявшем напротив Дома Полярников и не смел подойти к спесивым потомкам полярных летчиков. Лишь радостно наблюдал, как одна дочь полярных летчиков, худая безумная Изольда бешено спивалась, летя стремглав. Именно ее отцу Зиновий любил корябать глаз. Но и сама рыжая Изольда, которая уже разучилась говорить и, найдя на помойке хлебушек, бежала радостно показывать всему двору, сама она тонкая и непостижимо прекрасная даже сквозь позор своего падения, она падала слишком что ли сокрушительно. Зиновий, выйдя во двор, наблюдал за ней исподлобья, понимая, что орать, выть на нее бесполезно — ответит черноглазым гневом безумная и опять не заметит пугливого черноглазого завхоза, у которого скромная жена с лицом мелкой лошади, на которую зачем-то надели очки, и маленький, дерганый сынишка Петя, страдающий дезурией. С Изольды-то все и началось… Ведь она жила одна в летчицкой квартире…

Когда Изольда умерла, Лазуткины продали квартиру и поняли, что не только Дом Полярников, но и все прочие дома открыты для них.

Но порой набегала, набегала метель, и холод сжимал мускулистое сердце Зиновия. И крался он с фасада, с бульвара к проклятому Дому Полярников и поднимал руку с гвоздем, медленно нес ее к железному летчикову глазу, который по-орлиному не мигал. Никогда. Ребенок, стоя рядом, дрожал от холода и писал в штаны. „Зачем, папа, железные слезки из летчика жмешь?“ Но спросить не смел: внутри отца он ощущал таинственные и непонятные движения, словно ночные шорохи в доме, такие же.

А дома Зиновий Лазуткин своим удивительным голосом читал Пете сказку про трех медведей, и мальчик любил его усы. Мать же, бледная Римма с лицом мелкой лошади, вносила щи. За обедом родители говорили о соседнем доме, но так тихо, так загадочно, что Петя невольно чувствовал хрустящие глубинные пустоты, на которых покоился этот дом, и где-то слышанное слово „вечная мерзлота“ приходили на ум ребенка, и от веселых и таинственных взглядов родителей ему казалось, что да, земля под домом вся прозрачная, как стекло и такая неподвижная, такая холодная, что она называется Вечность. В этом месте, под Домом Полярников, находится Вечность. Любящая мать замечала дрожание в маленьком лице сына и глазами показывала на него Зиновию. Тот замолкал, думая, что сморозил лишнего при ребенке, и, набычясь смотрел с минуту на сына, потом говорил огорченно: „Еб твою мать, про ребенка позабыл. Я, Римма, изнервничался из-за всей этой сволочи“. И начинал говорить что-нибудь доброе или смешное. Голос у отца был необыкновенный: такой низкий и гулкий будто шел из незримых, подземных глубин, а отец лишь стоял на его пути. Голос отца каким-то образом сплетался с тем запретным и загадочным местом, на котором стоял Дом Полярников и постепенно мальчик поверил, что папа его, Зиновий Лазуткин, имеет если не разрешение, то сильную тягу к запретной подземной жизни. Ужас и восторг тогда охватывали мальчика. Ужас и восторг. Смутно он понимал гнев своего отца против летчика на стене: летчик был житель воздуха, отец же — подземья.

Мать Пети, Римма Лазуткина, мелкий бухгалтер в НИИ, любила сидеть у трельяжа, и в трех зеркалах отражаясь, шептать: „Я ведьма, я буду летать, я Маргарита. Мессир, я согласна…“ Отец на такое кричал, что уйдет от них, он пугался по-настоящему, а Римма, повернувшись через плечо, усмехалась большими розовыми губами и двигала тяжелым подбородком. Ей казалось, что она возбуждает мужа, и, медленно поднявшись, трижды метнувшись в зеркалах, надвигаясь на мужа, загребая руками, как пловчиха. А она и была отменной пловчихой и даже имела разряд по плаванию брассом. Еще, когда нежилась, потягивалась на диване, слегка раздвинув ноги и лукаво поблескивая очками, была похожа на мокрую марлю, и загадочная ее усмешка как будто облепляла Петю. Римма гладила диванную подушку, другую руку положив на лобок, Зиновий топотал вокруг дивана, отрывисто, как пароход, гудя, и Римма жарко и неразборчиво шептала, а мальчик, прижав к себе книжку Льва Толстого „Три медведя“, писал в штаны и с ужасом думал: „Они очень большие и забыли смерть“.

Там они и жили, как будто кружили на одном месте, стоя друг перед другом, не смея показать спину, и Петя думал, что внутренняя дрожь и не утихающая тревога и есть любовь.

Но вот Петя вырос и мир вокруг изменился. Они стали богатые. После летчиковой Изольды Римма научилась продавать квартиры. Зиновий шнырял на старенькой „Ниве“ по всей Москве. Денег стало немеряно. Мелькали какие-то люди, все больше черные, гортанные. Казалось, что они все время разевают голодные рты в ожидании червяков. Зиновий постепенно прибрал весь подъезд их дома. Жильцы куда-то делись, семья Лазуткиных поставила замок на входную дверь, и Пете было необычайно приятно скакать по ступенькам тихого подъезда, окликать молчащие квартиры и слышать только биение пыльного мотылька в мутное стекло лестничного пролета. Зиновий раздолбал несколько квартир, сделал одну длинную, путаную, с неожиданными заходами в какие-то тупики. Зиновий купил себе удостоверения летчика, академика и депутата, а тихая Римма заговорила новым голосом, неожиданно распутным, коварным, под которое она подстраивала и свое неумелое тело. Любила, выйдя во двор, томно позвать мужа: „Зина, ну что ты там возишься…“, вызвав испуг и недоумение у молодых соседок. И, проходя мимо них победоносно, делая томные телодвижения, поводя большими плечами, тонко роняя бретельку с одного из них, Римма несла загадочную усмешку на своем неподвижном и длинном лице мелкой лошади, на которую зачем-то надели очки.

Богатство родителей подружило.

Но пространства у Зиновия не прибавлялось, и он стал бросаться на соседей во дворе, матеря их гулким басом. Особенно Зиновий ненавидел чужих детей, потому что они были как-то связаны с летчиками, с их славой, были непостижимо надменные в своем простодушии, и, если не было рядом взрослых, он подходил к малышу и шепотом материл его. Римма говорила на это капризно:

— Ну, Зина, ну не надо…

А Петя прижимал ручки к груди и заходился глубоким беззвучным смехом.

Томление Зиновия было таким ощутимым, что Петя весь втянулся в него. Похотливая Римма с тихим голосом была совсем непонятно что: подсчитывала деньги злыми пальцами и ела жирный суп, от которого становилась еще бледнее, словно выгорала. От отца же несло жаром, и Петя невольно научился ничего не хотеть, совершенно втянутый желаниями отца, огромными, мучительными и неназываемыми.