Иголка любви - Садур Нина. Страница 15

А он хотел ей поиграть на гитаре. А он хотел ей рассказать свои анекдотики. И бокал с полосками, и детство, его дорогое, невозвратное детство. Его жизнь?

Но он же был драчун и яростный человек по природе своей. И отважное его маленькое сердце стучало как барабанчик, почуявший бой. Он жил на свете тридцать пять лет. На таком большом светлом свете он жил уже так самонадеянно долго и не терял времени даром.

Он знал, что эта девочка с коленками, целомудренно сжатыми над столом с угощениями, — она не виновна.

— Это нехорошо, — твердо сказал он. — Надо знать. Всегда все надо знать. Лучше мучиться и переживать. Но знать надо.

— Ну… наверно, Алик, — сказала она. — Если вам так надо. — И в детском голосе ее звучала обида.

Он потряс головой и подул в усы, уже не желая никого рассмешить, кроме себя. Но смехом ему отозвался детский голос. Лена Мишутина смотрела на него лукавым, цепким взглядом шлюшонки, и странной была исступленная чувственность в туповатом детском лице. То было распутство, не знавшее, что оно мука, и стыд, и раскаяние, и гибель. Что оно тягостное и грешное распутство, а лишь знавшее, что оно удовольствие. И он весь, со своими хвастливо-лихими гулянками. И пощады ему не будет!

И он стал пятиться, но что за улыбка идет к нему навстречу! Только улыбка — и больше ничего. Приподнятые вверх уголки губ и — радужная пленка положительной эмоции меж них. И пятиться ему больше некуда.

Он стоял и ждал, пока приблизится к нему эта эмоция совсем и он сможет прижаться к ней, замереть и соскользнуть с нее вниз, к ногам.

Он проснулся. Он вспомнил ее голос, неразвитый какой-то, ломкий еще. И лицо. И слюнка. Он завозился, стянул с нее одеяло, укрылся сам.

Что они делают с ним? И зачем? Ну хорошо, вот он, Роман, не станет мучиться (может быть, и не надо мучиться?), а думать? Он станет думать. Мама-Рита не любит его, теперь он это знает. Виктор тоже. Бабушка? Но бабушка далеко. Романа любит Марек, но Марека у него отобрали. Романа любила Маша, но Машу у него тоже отобрали. У него отбирают все, что ему нужно. Значит… Что это значит? Это значит, что они не хотят, чтоб он… жил? Нет, он пока не будет бояться. Он будет думать дальше. Почему? Что он им сделал? Но они все мучают не только Романа, но и друг друга. Значит… Это значит, что все они не хотят, чтоб жили все? Тогда почему они живут? И что будет, когда он, Роман, вырастет и они станут смотреть снизу вверх на его высокое для них лицо? Он тоже станет все отбирать у них и не хотеть, чтоб они жили? И Марека будет у них отбирать? Марека. Но нет, Марек тоже будет маленьким? А у него будут усы. Значит! Это значит, что кто-то его, Романа, будет отбирать у Марека!

Ему стало так больно, он так расстроился и рассердился, что вскочил и стал расхаживать по комнате. Тут что-то не так. Он не даст им отнять себя у Марека. Он будет сильный! Но ведь Марек тоже сильный. Самый сильный! А дал отнять Романа? Нет, он не дал! Они сами отняли. Они его обхитрили! (Как же это можно Марека обхитрить? Он самый хитрый. Он придумывает разные штуки, чтоб мама-Рита пускала к нему Романа.) Значит, он все-таки… это значит! И Роман понял, что это значит. Это значит, что Марек, его родной, любимый Марек, — слабый, очень слабый, раз у него вырвали из рук Романа. Вот что это значит. И он захотел заплакать, когда он плакал, то в душе потом наступал сладкий покой, и сейчас он захотел заплакать, но что-то лишь слабо шевельнулось в плачевом месте, а плача не наступило. И тяжелые, странные мысли грызли Романа и требовали, чтоб он их думал, думал, думал! Он подошел к окну. Мальчишки катались с горки. Романа на улицу не пускали, чтоб он не пошел к Маше. Все знали, что пойдет, и не пускали. Уже два дня. Он посмотрел, как катаются мальчишки, и подумал, что пора бы уж маме прийти, а она все не приходит. Сегодня в подъезде стоит грохот какой-то — наверно, кто-то переезжает. Все кричат и бегают. Он пошел на кухню и поел немного — чего оставила мама. Он смиренно выпил молоко (он любил молоко и пенку любил) и снова стал ходить и думать. И он думал сто тысяч лет и не заметил, как стал маленьким старичком. Но за это он понял одну вещь: ОН МАРЕКА ИМ НЕ ОТДАСТ! Он вырастет и не позволит отнять у себя Марека, потому что он, Роман, будет сильнее Марека. И их. И стало ему так легко, что даже то место, что болело все время от мыслей о Маше, даже оно притихло в удивлении перед такой замечательной мыслью, и Роман понял, что очень устал, и лег на диван и уснул.

Разбудили его крики и свет. Он вскочил, дико озираясь и дрожа в предчувствии взбучки. Но его никто не трогал. Его мама была белая. Он никогда не видел ее такой белой, она странно, пугливо глядела на Романа, хватала его, прижимала к себе, и ее сердце билось в его горле. То было испуганное сердце. И Роман знал, что будет любить свою несдержанную маму всегда, когда вырастет, он не станет отнимать у нее то, что она любит, он знал это, давясь маминым сердцем. Потом пришла бабушка Маши, и Роман сразу вырвался и спрятался за шкаф. Он ничего не понял, бабушка была не такая, как всегда, и он ее боялся. Он таких людей вообще не видел, как сегодняшняя бабушка. И он стал прислушиваться и понял, что они опять что-то затеяли (а только что обнимали его!) и хотят навредить им с Машей, они догадались, что Роман вырвется к Маше и им снова придется разрывать их на части и кричать им слова, которых они не понимают, но знают — это обида. Потом бабушка стала совсем страшная, даже и на бабушку не похожа, не только на верхнюю, а ни на какую. И он стал. Но бабушка пошла от них, и мама пошла за ней. Он хотел крикнуть маме, чтоб она не ходила с такой бабушкой, он теперь боялся за свою неверную маму, но не смог он ничего крикнуть, потому что дрожал и все силы уходили в дрожь.

Но, к счастью, мама тут же вернулась, и когда он кинулся к ней, радостный, что она целая, мама крикнула, чтоб он не мешался под ногами. И вот он уже не мог! Он как крикнет ей, мамке этой, Ритке этой, гадине:

— Я не люблю тебя! — крикнул он страшные, лживые слова.

— Ах не любишь! — радостно отозвалась мама. — Не любишь ты, дрянь, да! Ты как отец, да? Ты доиграться хочешь, да? Как Маша, да?

— Да! — кричал он. — Да! Маша уйдет с дядей, я знаю, и я уйду!

И тут вдруг она притихла, его мама, и замолчала. Она уставилась на него так, словно перед ней была невидаль, словно в мешке была не девочка, а собака. Проклятая сказка; и Роман заплакал и залез на диван, в самый угол.

— Стой, — прошептала мама. — Ты что-то знаешь? С каким дядей?

Но он не отвечал. Он плакал.

— Не реви! — крикнула мама. — Роман, с каким дядей?

Но он плакал.

— Сейчас, — сказала мама, — подожди.

И она ушла снова. Она всегда уходила. Нет, нет, он уйдет с тем дядей и с Машей, он уйдет от них, он возьмет с собой Марека, и они уйдут. Да, теперь он знает твердо. Он уйдет.

Мама вернулась очень быстро с бабушкой и милиционером. Но теперь Роман не испугался. Пусть они отдадут его милиционеру. Пусть даже отдадут его этой необыкновенной теперь бабушке, — он уйдет. И тут началось что-то страшное. Они кидались на него все, а милиционер выхватил его у них и укачивал как маленького, и странно было, что у милиционера тоже колотилось сердце, как у мамы. У них у всех сегодня колотились сердца. Но и ему Роман не говорил, с каким дядей ушла Маша. До него дошло наконец, что Маша ушла! Маша, его родная лохматая Маша в беленьких носочках, ушла! Она его бросила! О, как он их всех ненавидел! Это они его не пустили! Но он уйдет! Ну уж теперь-то уйдет! Теперь его здесь ничего не держит, даже Марек! Он потом, через много лет, вернется и заберет Марека с собой, но сейчас он уйдет.

И он молчал. Тогда они все стали рыдать, кроме милиционера, который все спрашивал и спрашивал Романа про дядю и мучил его своим ласковым голосом. Но Роман вырвался от него и опять залез на диван на спинку, прижался к стене, он бы залез на стену, если б мог, но он не мог.