Чудесные знаки - Садур Нина. Страница 44
— Помогите ребенка на эскалатор завести, а то у меня руки заняты.
Зачем-то я всю эту длинную фразу так и выслушала на одной ноге, могла ведь отступить назад, стать прочно, обернуться и все нормально устроить. Но не было сил менять начатое движение, поэтому слушала, покачиваясь на одной ноге прямо над текучей бездной (никогда так долго не смотрела с самого верха вниз на эскалатор). И когда меня закончили просить, я уже сама была не в силах на него ступить. Я его испугалась. Но это не важно, я, как будто помогая (уже падая), сама ухватилась за маленькую ручку ребенка. От неточного моего движения я сильно рванула за ручку и втащила девочку на эскалатор, та не удержалась, упала на обе коленки, я ее резко вздернула, удивившись, какая легонькая, поставила на ступеньку, и мы с ней стали безнадежно уезжать, а бабка бегала над нами все выше и выше. Она, как воду, трогала ногой ленту эскалатора и отскакивала, не в силах преодолеть. Девочка смотрела вверх, глаза ее делались все больше, больше. Ясно было — разлука. Но вот бабка бросилась на эскалатор, зашаталась, устраиваясь, и даже стала, мотаясь, к нам шагать, спускаться. А девочка бледнела все больше, и глаза ее раскрывались все шире и шире. Я бабке крикнула:
— Стойте! Не идите! Мы сами к вам поднимемся.
И в первый раз девочка на меня посмотрела. Она едва заметно кивнула, что я права. Она собралась вырвать руку из моей, чтобы карабкаться вверх (съезжая вниз) без меня совсем одна, к высоко стоящей бабке, но я испугалась, что девочка запутается в этих встречных движениях, в плывущих ступенях, я попросила ее, удерживая уже только кончики пальцев (так сильно и ловко она вырывалась):
— Помоги мне, пожалуйста, а то я одна не смогу.
Она долю мига помедлила, но потом кивнула, и мы с ней, взявшись за руки, стали карабкаться во всем этом скольжении вверх. Но мы хоть знали докуда — до нашей бабки.
— Она больная, — сказала бабка про девочку, когда мы встретились.
Я посмотрела на ручку в моей руке, ногти были в какой-то кровавой пузырящейся коросте. И все. Личико же было чистенькое, ясное и внимательное к миру вокруг.
— У нее отца убили неделю назад, — сказала бабка, тяжело глядя на девочку.
Но той взгляд ускользал, не хотела она заплакать, хотела глядеть по сторонам с интересом, раз мы все вместе и уже не страшно ехать вниз. Я спросила:
— Бандиты убили отца?
Бабка кивнула.
— Да. Он афганец был, тридцать три года. Вот — едем.
Я посмотрела, как одета девочка. В теплые вещи. С любовью. Нарядная шапочка.
Девочке понравилось ехать на эскалаторе, а горевать совсем не хотелось, хоть бабка безмолвно настаивала. Она уклонялась от плача, детское оцепенение не отпускало, нежно разворачивало в сторону бегущего, удивительного мира. Взблескивала золоченая лепнина на стенах, девочкины веки вздрагивали восхищенно.
Бабка была востроноса, у губ угрюмая складка. Злость накапливала в маленьком личике. Сдаваться не собиралась.
На платформе расстались навсегда.
Отойдя от них, я не знала, что делать с ладонью. Так и держала на весу, растопырив пальцы, пока не высохла розоватая сукровица девочкиных пальцев.
— Мне нужно сбросить вес и отложение солей. А тебе — твой жар.
— Жир?
— Жар! Плавание. Движение. Будешь уставать, проваливаться в сон, мир будет, как сквозь пленку, размытый, неясный. Погрузишься в себя. Вода — ты ахнешь! В середине черной московской зимы. Ну, сама увидишь.
— Ой, Люсь, Люсь, гляди-ка, тут и массаж! Смотри, на плакатах какие девицы впалые. Ой, мы достигнем. Хочу такой пресс, как у гиены.
— На это денег нет.
— Че-то есть, че-то есть: притирки, массажи, тренажеры… Погрузиться в себя. По телевизору показывают разные штуки: зажмешь в нее часть себя и вертись сколько хочешь! Че-то есть! Но когда мы вошли в раздевалку, я ахнула.
Любящие отшатнутся.
Раз тебя нигде нет, превращаюсь в тебя: удлиненные члены. Плечи прямые, нерусские. Длинные руки с нежно очерченными мышцами. Вниз вся сужаюсь. Ноги высоченные. В животе прохладно и пусто. И кровь успокоилась. И я глубоко в тебе. Не достать.
Ей, любви, все равно. Ей главное — начать.
Дети подходят посмотреть. Это печаль. Я плачу о себе, как в детстве плакала о зверях, а в старости буду плакать о вас.
Из тебя все выкрали, любимый. Ты ничего не соображаешь. Боже, они (немцы) тупые!
За два дня до конца апреля случайно шла через Патриаршие пруды. Решила посмотреть, спуститься к воде. Со стороны павильона, где зимой раздевалка для конькобежцев, гранитные ступени к самой воде. Смотрю — нет, еще лед. По всему пруду. Правда, по-над льдом тоненькая пленочка воды. А день был необычайно солнечный, яркий, и лед с водой прямо-таки весь сиял. И там какие-то люди стояли, цепенели под солнцем, ленились разговаривать. Все уже в платьях, в рубашках, шеи открыты, редко кто в плаще, я одна в пальто.
И один там был человек. Он стоял отдельно. Он красивым тренированным жестом отводил свою сильную руку назад и как-то умело, резко, снизу метал мячик через пруд, через весь этот лед. Мячик долетал до другого берега, ударялся о земляную насыпь, уже в бестолковой, заспанной травке, и скатывался обратно, дробя солнечную полоску воды. Мячик откатывался обратно на лед и лежал, в дрожащих бликах легонький, теннисный, на легоньком, мокром ледку. Непонятно было, что больше чарует, жест мужской руки, вначале медленный, открытый и плавный, уходящий назад, а потом короткий, низкий, ножевой — вперед, или же сам летящий сквозь солнечный свет мячик, или же ожидание — долетит до того берега? или же ледок с водицей, над которым он пролетал? Только после того как мячик останавливался, мужчина отдавал приказ, и мощный, словно бы чугунный, из мышц одних ризеншнауцер мчался вперед через пруд за мячиком.
Потом, держа его в зубах, едва-едва, как кружок воздуха, как восхищенное «о!», он мчался обратно, брызги летели из-под его лап, глаза смеялись из-под щетинистой челки, и было видно, какой тренированный, выхоленный мощный красавец этот пес, потому что он был совершенно один на пруду, один-одинешенек, черный, лепной, на стыке зимы и весны, на острие сиянья и таянья, хотя он и несся к нам, спеша всем телом, не к нам, к хозяину, такому же тренированному, глядящему только на свою собаку, оба в мускулах, сильные, тяжелые, и только он прибегал наконец и мы наконец едва слышно переводили дыхание, как хозяин вновь, чаруя всех нас, метал мячик беззвучно (почему беззвучно? мячик не может закричать) и ризеншнауцер вновь был один на льду, на пруду, а мы все изнывали от жары, но разойтись было невмочь.
Наверное, тренированный хозяин-человек любит зиму одну, никак не хочет расстаться с нею. Желает остановить время летящим мячом. (То вдоль самого льда, едва не рябя воду, то, наоборот, невероятным полукружием над прудом зависая, почти паря.) Чтобы лед загляделся, что ли. Чтобы не двигаться никуда. Потихоньку обратно. Например, к декабрю. Тренированно (скрывая ярость), терпеливо посылает мячик через весь лед-пруд достать до пятнадцатого декабря.
А собака приносит обратно.
— Натэлла! Пойдем купим пепси! Жарко! — очнулась одна черноглазая мать.
Натэлле хочется пепси, но на собаку смотреть интереснее. Темные кудри дают синеватую тень на смуглое личико девочки.
Когда собака достигает середины пруда, черные глаза ребенка взблескивают диковатым огоньком. Азарт.
А правда, очень жарко. Через две ночи — Вальпургиева, а сразу же за нею с утра — Первое мая. Через двое суток начнется май. Самый опасный месяц весны. (А в марте, кажется, двадцать шестого числа, на юго-западе, на краю леса как закрутит метель! Я там была в тот день.)
Кстати, та майская гроза так и не началась. Погремело, погремело и ушло: было светло до самой ночи, и во дворе кричали дети.