Выпьем за прекрасных дам (СИ) - Дубинин Антон. Страница 25
Много позже, вспоминая этот час, Грасида поняла, что именно тогда — не зная еще — уверовала в Воплощение.
«Моя Любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая, говорящая во мне, взывает мне изнутри: «иди…» [18]
Не вещество, какое там вещество — вода живая, текущая через всего тебя, и вспомни, что там дальше у святого Игнатия: «Иди к Отцу!» Но взывает так громко — все пустяки, и Песнь Песней — слова не о том, все аллегории, аллегорическое толкование любви Божией, а смогу ли я быть прежним человеком — где та грань, за которой уже нет пути назад? Как больно! И мама умерла, умерла.
Ах ты, Господи! Беда какая. Брат Антуан из Тулузского монастыря поддался своей похоти. Нарушил обет, данный пред Богом и братьями. Обнимал, забыв о долге, забыв имя свое и христианское призвание, даже брата-наставника забыв — обнимал желанную девушку, целомудренным своим ртом почти касался ее губ, соленых от пролитых слез, даже и…
И ничего более. Пронизан болью от тела до самой души, он отстранился как можно мягче, и все еще плача о матери, не зная, как поступить лучше, просто стоял на коленях, повесив голову. Никогда ему еще не было так стыдно, потому что настоящего стыда перед старшими не бывает — стыдно бывает только перед младшим и беззащитным. Грасида смотрела на его подзаросшую тонзуру, оказавшуюся у нее перед самыми глазами — и видела, что даже на макушке кожа его наливается краской. Монах. Он ведь монах. Настоящий. Огромный сборник капитульных постановлений не сказал бы об этом лучше, чем подзаросшая светлой щетинкой тонзура, красневшая вместе с ушами и лицом.
Нос шмыгнул сам собой. Какая там любовь. Нос — вот высшая истина. А в носу — сопли. Жить-то как? Как жить-то теперь?
— Грасида…
Да что тут ответишь.
— Не надо. Я… прошу тебя.
— Что?..
— Не надо. Я… очень хочу тебя сейчас. Но я… хочу еще больше — Бога… для себя и для тебя. Это ложь все… Просто тело. Нам с тобой надо истину.
Грасида издала звучок, для которого и буквы не найдется. Жалкий такой, маленький. Как птенец. Как плач нерожденного еще ребенка во чреве. Женщины, говорят, порой слышат такое. Это всегда — знак. Недобрый, что ли…
— Я Богу принадлежу… Не убивай меня. Не убивай… нас обоих.
Что тут скажешь? Святые угодники, которым я никогда не молилась — разве тут хоть что-нибудь возможно ответить? Кроме одного — лучше бы и не рождаться на свет. На насилие еще можно ответить. На мольбу — нечем.
— Я… мы с тобой… Отец Доминик…
Тоже не знал, что сказать.
Наконец поднялся, полуслепой с горя. Слезы высохли — да и были ли они, может, то были слезы Грасиды на его щеках… Осталось только сухое беспримерное отчаяние заблудившегося в лесу.
Девочка сидела, положив руки на колени. Ладошки ее лежали, развернутые вверх тыльной стороной — как у девочки-нищенки, которая так и засыпает, привалившись к раскаленной стене церкви, в полдень на каменной паперти — забыв убрать протянутые руки, а вдруг кто положит монетку и во сне. И ангел-часовой с огненным мечом стоит, записывая для вечного отмщения имена всех, кто хотя бы помыслит ее обидеть.
У двери Антуан обернулся. Потер лицо руками. На щеках остались красные полосы.
— Прости меня, Бога ради.
Грасида молча смотрела тупым от боли взором со своего тюремного тюфяка, как Антуан де на Рика в белом доминиканском хабите навеки уходит из ее жизни. Если это жизнь.
8. Искушение Антония
Господи! услышь молитву мою, внемли молению моему по истине Твоей; услышь меня по правде Твоей… [19]
Братья каноники не дождались Антуана на ужин. После вечерни тот попросил позволения остаться в соборе на время и помолиться еще в одиночестве — и Гальярд разрешил ему. Юноша был сам не свой — а по собственному опыту приор знал, что нет лучше утешения для больной души, чем долгая молитва и таинства.
Церковь заперли изнутри, и брат ризничий указал Антуану, куда надо пойти, когда он закончит молитву и захочет присоединиться к трапезе. Тот кивал и ничего не видел. Совсем. Ждал только одного — когда все уйдут.
Более всего Гальярда тревожило, что парень был настолько смятен и огорчен, что не замечал даже, как он, старший, следит за каждым его движением. Ни взглядом не ответил, ни покраснел даже. С тяжелым сердцем Гальярд оставил его — но оставил под защитой самого лучшего защитника. Рядом с алтарем.
Не в силах дождаться, пока храм опустеет, Антуан наконец простерся на благостном каменном полу, прижимаясь щекой. Тело его — тело ребенка, приникающего к груди матери. Церковь, матерь моя, питай меня. Почему так холодна твоя грудь…
Мысли его блуждали, смеялись образы перед глазами. Самым осмысленным образом оказался почему-то брат Бернар. Брат Бернар, погибший в летах ненамного старше Антуановых, тоже — секретарь инквизитора… Святой секретарь святого инквизитора. Брат Бернар де Рокфор, друг мой, брат мой. Кто бы ты ни был… хоть ты меня не оставь. До Господа ведь не докричаться.
…и не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобой ни один из живущих…
Летом Господним одна тысяча двести тридцатым или около того брата Бернара, в бытность его еще новицием, сурово наказали.
За пренебрежительные слова в адрес другого новиция — тугодумного, хотя и внимательного паренька, с которым умнице Бернару наказали позаниматься латынью на примере вопросно-ответного древнего диалектического метода. Ну, Мартинет, мол, ты бы лучше черный скапулир выбрал взамен белого. Тебе орудовать метлой с такими талантами больше бы пристало.
И Мартинет даже не обиделся — он и сам втайне считал себя неспособным, он, один из шестидесяти бестолковых полудеревенских новициев, которых вопреки всему капитулу принял в Орден магистр Иордан: он и в самом деле, как справедливо замечали советники, с трудом мог читать бревиарий. И хотя магистр Иордан, чья святость несомненна, и сказал: «Не отвергайте никого из малых сих. Говорю вам, что еще увидите, как многие из них окажутся прекрасными проповедниками, через которых Господь совершит больше труда по спасению душ, чем через братьев куда более разумных и образованных», — труднее всего оказалось убедить в этом самого Мартина, Мартинета. Так что Бернар его ничем не оскорбил… Зато оскорбился слышавший эти слова магистр новициев, отвечавший, как водится, не за ученость своих подопечных, а за то, чтобы из заготовок получились в конце концов настоящие монашествующие.
Наставник новициев и наказал Бернара — приор, услышав об этом, согласился с наказанием. На следующий день братьям-клирикам предстояла преинтереснейшая встреча — в университет прибыл новый преподаватель из Парижа, и его направлялись послушать все поголовно. Одному Бернару было поручено во усмирение гордыни вместе с мирскими братьями заняться ужином к возвращению остальных, а потом пойти и прибрать храм — обе половины, и мирскую, и монашескую, а после вымести и помыть пол в ризнице и капитульном зале. Итак, начав послушание в рефектории, он должен был перейти в церковь и оттуда уже двигаться с метлой, ведром и тряпкой через ризницу до капитула, вычищая все и сметая паутину, если где обнаружится. В монастыре со дня на день ожидали визитатора из Италии, от самого магистра Иордана — и Жакобен требовалось подготовить.
Бернар чрезвычайно печалился от такого наказания. На что угодно он бы согласился с большей радостью! На долгий пост на хлебе и воде! На тяжелое бичевание! Но позорная работа с тряпкой и ведром в то время, как другие будут заниматься достойным доминиканским делом — учением! Бернар едва не плакал, выслушав епитимию, как приговор. Он считался среди молодежи умным, талантливым, все схватывал на лету… Гордыня его — на что и рассчитывал магистр новициата — была жестоко поранена.