Голубок и роза (СИ) - Дубинин Антон. Страница 9

Арнаут деловито встал на колени, поклонился (Понсий все молчал и глядел диковато, отстраненно) и попросил, как положено:

— Благословите, Добрый Человек.

Это надобно проделать трижды, для порядку. А потом можно и к делам приступать. Ответ Арнаут знал наизусть, мог тихонько проговорить его хором с забывчивым Старцем — «Да благословит Господь, как я благословляю, соделает хорошим христианином и сподобит благой кончины.» Арнаут-то помнил, как надобно отвечать. А вот Понсий, похоже, забыл.

Потому что стоял Понсий, как соляной столб, посреди собственного домишки. Таращился в сумраке с непонятным, жутковатым трагизмом. Что-то не так? Да, что-то очень сильно не так.

Арнаут уже потянул было из-за пазухи конвертик. Но вовремя остановил руку, поднял склоненную голову и, приоткрыв рот, наблюдал смятенного Понсия. Уж очень тот был… интересный.

Поднял руки, как бы желая прикрыть лицо от удара, надавил себе на виски. Полшага влево, полшага вправо, нервный разворот вбок — полы длинного подрясника колыхнулись перед Арнаутом, на груди ясно проявились два нашитых поверх, грязноватых распяленных креста.

Еще не веря своим глазам, силясь сопоставить видимое и слышанное, Арнаут все еще на коленях медленно подался назад. Сердце, подступив к горлу, издало там квакающий звук.

Понсий успел первым — голос его звучал так, будто он заговорил впервые за неделю или вроде того.

— Встаньте, юноша, вы… ошиблись. Я отрекся от прежних заблуждений и больше не…

— Предатель! — само собой гавкнуло горло Арнаута. Длиннолицый, небритый Понсий не отшатнулся, не рассвирепел, не пал на лице свое. Похоже, он был даже доволен таким словом. По крайней мере, смятенные черты разгладились, приобретая выражение, как у Годфруа, когда тому не удавалось что-нибудь втолковать дураку Арнауту. Или он наконец обрел гармонию между двумя желаниями — гнать гостя взашей и задержать его навеки?

— Вы неверно все поняли. Поднимайтесь, садитесь вот сюда, я попытаюсь вам рассказать. Я — нет, лучше иначе — один святой человек из Осмы…

Он вытянул длинную паучью руку, чтобы тронуть Арнаута за плечо — и тот понял, что все еще стоит на коленях. Юноша вскочил, спасаясь от прикосновения, как от лапок нечистой твари, и ударился спиной о дверь. Та открылась наружу стремительно, будто выпинывая еретического гостя за порог, но юноша удержался на ногах. Стоя по колено в бурьяне, горько пахнущем запущенным человеческим жильем, он часто дышал, не находя слов от душивших его чувств. «Донесет, донесет», кровью пульсировало в голове. Даже короткая мысль — убить его, успеть первым — и та тупой стрелой ударила в затылок. Кому донесет, когда — непонятно, и жестокие слуги легатов, все в белых непробиваемых оружием рясах, с плетьми и молниями в руках, смотрели белыми глазами из-за каждого камня. Арнаут яростно плюнул на порог, попав как раз под босые грязноватые ноги Понсия, и, развернувшись, бросился бежать.

До-не-сет. Святой человек из Осмы. Это не может быть тот самый, он не может тебя преследовать, беги, скорее беги.

Защити меня, Господи Светлый Дух, взмолился юноша, лягушкой прыгая на заросший кустарником склон и катясь вбок и вниз, совершенно забывая — в который раз — о том, что катарский Бог никого никогда не защищает. Нет у него сил и полномочий на земле. Разве что даровать благую кончину…

В правую штанину Арнауту вцепились когти колючек — может, треклятый шиповник — словно стараясь задержать его, схватить, выдать с головой. Затрещала протертая на колене ткань. Понсий старый и тощий, не догонит ни за что, или, может, надо сделать наоборот — затаиться и — т-ш-ш.

Какое-то время он слышал, как Понсий, шурша неуверенными шагами по палым листьям, ходит и зовет его. Он сдерживал дыхание, сжимая зубы и не прислушиваясь к голосу бывшего учителя. Прелые листья под задницей были влажноватыми — солнце не проникало сквозь сплошное сплетение ветвей, не могло высушить росу, небесные слезы. Плакать хотелось ужасно, но пока нельзя. Хорошо, что здесь такой густой лес, для того, кто желает спрятаться — лучше не придумаешь. По ноге Арнаута шел вверх любопытный жучок, ища входа в неплотно облегавшие шоссы; наконец обнаружил дырку и радостно устремился внутрь, щекоча кожу противными лапками. Остановился, раздумывая, укусить или нет. Арнаут с отвращением выковырнул непрошеного гостя и раздавил ногтем, немедленно вспомнив, как нежно, почти что любезно стряхивал жука со своего рукава старый учитель Годфруа…

Наконец шаги отдалились настолько, что слова превратились в далекую тень звука. Юноша шумно выдохнул, вытянул ноги с кровавыми царапинами от шипов и наконец дал себе волю.

Сначала Арнаут лежал на земле и долго плакал. Потом перевернулся на спину и стал смотреть вверх, на качающиеся темные ветки деревьев. Прямо над головой тянулись скрюченные пальцы шиповника, цветки уже осыпались, только шипастая ветвь обнимала серый валун. Как любовь старухи, некстати подумал Арнаут: уже не цветет, а все обвивается. Одна сторона камня была плоская, гладкая, как доска — видно, место скола, которым камень раньше приникал к своей горе. Взгляните на скалу, от которой вы отсечены, и на ров, из которого вы извлечены… Подобрав осколок кварца, трубадур почти бессознательно начал рисовать — появилось очертание птичьей головки, раскрытых в полете крыльев. Голубок, нисходящий Дух Святой. Знак нашей бедной Церкви. Арнаут, увлекшись, глубоко процарапывал картинку, как будто хотел выдавить ее на камне, и подумал со сладковатой легкой болью, похожей на рождение стихотворной строки — если бы голубь был только силуэтом… Очертания на камне, а внутри — пустота. Чтобы туда засвечивало солнце. Потому что истинный-то голубь улетел, он из света, а камень — плоть земная, голубь на нем выступает как раз там, где камня нет…

Проклятый предатель, снова подумал он, пытаясь убедить себя, что плакал именно от этой боли. Странная, стеснительно-счастливая, полубольная улыбка отца Понсия. Кому он теперь отец?! Только не мне! Умыл Понсий руки, прямо как его святой покровитель, Понтий Пилат. Желтые кресты. И неужели он правда каждый день теперь ходит на мессу? Вечный пост — это ладно, у него и так был вечный пост. Но с кем же он теперь дружит? С приходским священником, который его розгой бил? Или с ушедшим далеко-далеко, по своим делам, сразу о нем забывшим монахом с окровавленными ногами? Дружит-то, тысяча чертей, с кем?!!

И, кстати, это не может быть тот монах с кровавыми ногами. С чего бы именно он? Их много, злых фанатиков, сумасшедших, доносчиков, почему бы это должен оказаться тот самый?

— Не хочу, — сообщил Арнаут сырой земле и палым буковым листьям, впечатывая в них грязноватый кулак. Он отказывался в этом участвовать. Думать над этим, плакать из-за этого. У него пока другие дела. Свои, особенные, трубадурские. У него — сюзерен Розамонда и ее задание. Вот только Церковь предавать нельзя. Кому нужны предатели?

Однако темнело, и жрать хотелось немилосердно. Арнаут пошарил рукой по бедру, надеясь наткнуться на всхолмье набитой торбы — но там было пусто. Так она и лежит, наверное, на лавке у Понсиевых дверей. Или где он ее там сбросил при входе. А ведь в торбе был хороший кусок окорока, и краюха хлеба, и сыр, и вяленая рыбина — единственное изо всей этой снеди, чем он мог поделиться с хозяином, мужем Совершенным… Они ведь мяса не едят, и вообще ничего, от зверей происходящего, не приемлют: святые люди, черт подери… Хорошо хоть, чехол с гитерной Арнаут не забыл — только потому, что не успел снять его с плеча. Монетки — на месте, позвякивают в длинном хвосте дорожного капюшона. И письмо, вот оно, письмо, хрустит за пазухой. Господи помилуй, не надо, не надо попадаться, пусть я не попадусь.

5

…Проводник, горбясь, как горгулья, под мешком клади, подозрительно осмотрел поворот дороги. Казалось бы, всем хороша дорога — в меру широкая, золотящаяся накатанным песком, и уже в пределе видимости мелькают красноватые крыши зажиточной деревушки. Однако проводнику дорога не угодила. Он поддал носком башмака — хорошие башмаки у этих проводников, всегда выдают их, высовываясь из-под никудышных лохмотьев! — придорожный камешек.