Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ) - Дубинин Антон. Страница 50

Так заявил рыцарь Раймон де Мираваль, заявляясь на кухню поздно вечером, когда все мы кушали при свете всего-то одной свечки, сидя спинами к очагу.

Собственно, прижимаясь спинами к печи сидели мы, отроки и слуги; старшие — включая почтенных гостей, вигуэра Матфре и еще одного чиновника из капитула, судейского — обретались за столом и подавали нам сверху вниз куски хлеба и вяленой рыбы. Мэтр Бернар, покачиваясь от сонной усталости, задавливал свежий зевок, когда появился Раймон с этой вестью.

Первый раз я видел эту нескладную длинную фигуру, с орлиным носом, который на более полном лице смотрелся бы геройски, а в обрамлении жутко исхудавших щек выглядел как клюв старого грифа. А вот мэтр Бернар засветился узнаванием, вскочил навстречу гостю, принимая неслыханного человека — вестника с добрыми вестями — как сына, вернувшегося с войны.

— Так-таки едет? С нашим добрым графом?

— Да, с Аудьярдой, оба живы-здоровы, в доброй дружбе и союзе. На подступах к городу. На Рождество будут здесь.

Длинный плюхнулся на скамью, припал к кувшину вина, предназначавшегося на ужин для всех сразу — все-таки голодные времена, — но его никто не остановил. Пусть пьет, сколько хочет, за такую весть ничего не жалко, ну-ка, Америга, принесите, жена, из кладовки окорок, у нас, помнится, еще оставался один…

— Так то к Рождеству, сударь, последний…

— Пустяки, жена, еще купим, если дон Пейре к нам едет — уж в еде у нас избытка не будет! Неси, неси, а вы, Раймон, рассказывайте тотчас же. Дон Пейре согласился помочь Тулузе? Чем? Войска будут?

— Ах, Иисус-Мария, Слава Богу! — очень по-католически воскликнул эн Матфре, и все остальные его бурно поддержали. — С Монфором-то король встречался? Что, небось забегали франки, когда поняли, какой у нас защитник?

Оказалось, что с Монфором и нарбоннским квази-герцогом Арнаутом Амори король и вправду виделся. И в Рим написал, выхлопотал новый собор во оправдание наших несчастных сеньоров. А сейчас, именно сейчас, пока мы тут сидим на предрождественской холодной кухне за скромной трапезой, дон Пейре в трехдневном переходе от города требует от Монфора сбирать собор, объявлять перемирие, дождаться папского ответа на королевские петиции, и…перестать наконец вредить тулузцам и преследовать их злосчастного, до конца не обвиненного, а посему и никак не оправданного графа!

— Ах ты, пошли святой Петр и святой Марсель ему здоровья, благодетелю нашему, — умилился эн Матфре. — Да только ясно дело, не будет толку от этой говорильни. Восемь дней перемирия — это хорошо, конечно, можно успеть продуктов подвезти с округи, не боясь франкских разбойников… А петиции писать — толку немного. Неужели наш добрый король не знает еще, что соборы и разговоры в таком деле не помогут? Мало мы языками-то трепали с самого Сен-Жильского договора, а тому времени уже три года!

Молодежь у печки и молчащие женщины на другом краю стола не осмелились перебивать мужской разговор, но всем видом своим выразили полное согласие с вигуэровой речью. Что толку, ну соберется новый собор, и будет то же, что в Арле — легаты притворятся, что папское послание вовсе не о том, найдут к чему прицепиться, снова опозорят нашего доброго графа и отправят ни с чем, потому что никогда не разомкнет Монфор челюстей, захвативших уголок Тулузы. Как гончая, что будет сколь угодно висеть, вцепившись в ногу медведя, покуда тот не изойдет кровью и не добьют его рогатины охотников…

Миравальский трубадур застучал обоими кулаками по столу. Был он по-зимнему обветренный, изрядно завшивевший, худой, как старый пес; однако все взирали на него, как на святого Николая, нежданно подающего помощь.

— Что вы, мессены, как можете так глупо говорить? Ровно дети! Думаете, король Пейре не помнит Арля? Думаете, забыл, как они с Аудьярдой (то значило — с графом Раймоном, как я позже узнал), под снежным дождем до середины ночи ответа ждали у ворот, как парочка нищих, а потом получили наконец — такой ответ, будто его нарочно в аду составляли? Нет уж, дон Пейре все помнит. Дон Пейре, Католиком прозванный, свою родню и друзей в беде не оставляет. Он и в Барселоне говорил: грамоты — отсрочка сплошная, если легаты снова хитрить начнут — я раздавлю этого Монфора с тысячей своих рыцарей этой же весной, хоть он и зовется теперь моим вассалом! Говорит: знаете, что делают с вассалом, не исполняющим сеньорова слова? И еще, — вылив в рот, темно разверзшийся в тусклом свете, последнее винишко, добавил торжествующе, — в знак дружбы и верности роду раймондинов, знаете, чего устроил король Пейре сразу по нашем приезде в Арагоне? Э? Отдал вторую свою сестру в жены нашему Рамонету! Девочка просто чудо, такая же красотка, как наш молодой граф, вот оба войдут в брачный возраст — таких детей наплодят, загляденье! А главное — дон Пейре наш, наш, теперь уж нас вовеки не покинет, будет нашим и в мире и в войне, а на него, Католика, и Папа руки не подымет!

Бешеный визг радости заставил всех содрогнуться. Это несдержанная Айма, вскочив из-за стола, облапила и расцеловала первого, кто попался ей на пути — а именно виллана Жака, который себе на беду привстал, чтобы взять себе хлеба. Следующей в объятия Аймы попала ее мать, кротко несшая на вытянутых руках розоватую глыбу окорока. Сумасшедшая девица подлетела бы целоваться и к доброму вестнику Раймону, но вовремя застеснялась и вихрем прыснула из кухни. Носатый рыцарь вместо Айминых угодил в объятия мэтра Бернара. Аймерик приплясывал и вопил от радости, женщины сияли.

«Так говорит Господь: во время благоприятное Я услышал тебя, и в день спасения помог тебе; и Я буду охранять тебя, и сделаю тебя заветом народа, чтобы восстановить землю, чтобы возвратить наследникам наследия опустошенные…» [12]

Это на радостях из меня, вагантского воспитанника, начали вываливаться остатки клирического воспитания. Всякий раз от сильной радости или от сильной же печали я, не находя своих слов, начинал говорить цитатами из часослова. Эн Матфре взглянул с уважением; остальные не обратили внимания, обнимаясь, размахивая руками… Ради праздника притащили хранимую на Рождество грандиозную бутыль вина; Айма вернулась, неся старенькую свою вьеллу, скрипочку о пяти струнах, на которой ее наряду с другими искусствами научили играть в катарском «женском доме». И носатый рыцарь, носивший имя, бывшее почти что не именем, а определением народа — таким же, как, к примеру, Барсалона или Безерса — уже вскоре завозил по струнам смычком с натянутой жилою, извлекая не по-зимнему радостные звуки. Конечно же, он остался ночевать. И на следующий день тоже никуда не уехал…

Он, этот самый рыцарь Раймон, был знаменитым трубадуром и в прошлом — веселым, славным парнем; о нем говорили, что он в дружбе с самим нашим добрым графом, по крайней мере, тот ему покровительствовал и часто принимал при дворе, любя его за смешные сумасбродства из-за возлюбленных дам. Подчеркивая свою особую близость с сеньором Тулузы, трубадур даже называл его не как все — не «нашим добрым графом», а шутливым женским именем Аудьярда, утверждая, что граф Раймон в ответ называет его точно так же. Сначала меня удивляли эти ненастоящие имена, принятые у влюбленных или побратимов, — «сеньяль» они назывались, то есть «щит», — но потом я привык — привык даже, что женщины по большей части звались мужскими прозвищами, а мужчины — женскими. Это, мол, для забавы, чтобы труднее догадаться было. О рыцаре Раймоне рассказывали истории не хуже фабло — как все дамы, с которыми он имел дело, его обманывали, как одна красотка обещала выйти за него замуж, коли тот разведется с собственной женой, а когда простак Раймон развелся — выскочила замуж за сеньора Сайссака; как его обманула молодая жена старого сеньора Кабарета, которую он три года подряд восхвалял на все лады, а она и всего-то хотела, чтобы ее приревновал ее прежний любовник, и оставила Раймона ни с чем; как он однажды пообещал подарить свой замок двум красавицам одновременно, но запутался в правах наследования — замок-то принадлежал ему лишь на четверть — и получил на орехи от них обеих… И так далее — любовные невзгоды мирного времени, такие трогательные и смешные пред лицом войны и настоящей беды, что о них можно было тосковать, как об утраченном — не мною, правда, но — Рае. Раймон ничего не отрицал особо; просто усмехался и щурился, и хитрым образом трещал сцепленными пальцами. Трещал пальцами он презабавно, мог даже целые мелодии треском выводить; играл на всех инструментах, какие ему подворачивались — на всех одинаково неказисто, — а стихов демонстративно не писал: говорил, что связал себя обетом не слагать песен, пока ему не вернут замок Мираваль. Это значит, никогда не петь нашему эн Раймону, тайком вздыхал Аймерик — разве что арагонский король и в самом деле, и взаправду явится нас спасти… И много скорбел рыцарь Раймон о молодом виконте Безьерском, жалея не столько его самого, сколько его веселого двора, времени, когда за умелую песню поэту вручали коня и новую одежду, своей молодости, то бишь мирного времени, когда все хорошее считалось хорошим, а не как сейчас — «мир наоборот», будто в стихах Раймбаута из Вакейраса: «Борола слабость много сил, и холод жар уничтожал, и тот, кто умер, счастлив был, живущий же день смерти звал, и пал богатый жертвой дел, в которых честь свою обрел…»