Узкие врата (СИ) - Дубинин Антон. Страница 43

— Да, благодарю, Йакоб. Спасибо, Мариус. И тебе спасибо, Роза. Вы все сделали правильно.

— Но, сэр… — Старший из проводников все мялся на пороге, не решаясь ни войти внутрь, ни отшагнуть совсем уж за дверь, переставая контролировать подозрительных гостей. — Вы уверены, сэр…

— Да, уверен. — По-юношески легкий и гибкий, Стефан — высокий, даже, пожалуй, долговязый, в серой полотняной рубашке и толстом фартуке поверх, прикрыл дверцу печи, угашая алые отблески. Голос его был совсем молодым и спокойным, похожим на… Где Алан мог слышать такой голос?

— Хорошо, что вы привели их. Я их давно жду. Я говорил вам, помните, что они должны прийти.

Кустистые рыжие брови Мариуса поползли наверх. Маленькая Роза, приоткрыв бледный ротик, строго и очень осмысленно глядела на отца снизу вверх. Она одна изо всех, кажется, принимала происходящее как должно.

— Сэр! Но вы говорили, что они должны… А эти сказали, что…

— Неважно, — мягкая, но непререкаемая властность изменила интонацию кардинала-колдуна — слегка, но ровно на столько, чтобы Алану стало очень неприятно. — Вы им не сразу доверились, и они вам, естественно, тоже. Но это те самые гости, которых я ждал.

(Какие — те самые? Что это все…)

— А вы здравствуйте, юноши, — на этот раз Стефан обращался к ним, стоя уже совсем близко, почти вплотную, и Алан в ясном свете, падавшем из-за двери, видел его лицо в мельчайших подробностях — от маленького белого шрамика, пересекающего бровь, до легкой коричневатой россыпи веснушек на худых щеках. Чуть неправильное лицо, острые скулы, глаза — карие. С легкой зеленцой вокруг зрачка. — Здравствуйте, Годефрей, здравствуйте, Алан. Я рад, что вы пришли.

Глаза Фила чуть округлились, но Ал, напротив, опустил ресницы. Изнутри по телу прокатилась волна блаженного… тепла, дрожи — все идет так, как надо. Ощущение, что они наконец пришли, пришли в правильное место, и теперь будет все хорошо, было столь сильным, что глаза под веками чуть защипало. Так долго шли, Господи… Так долго… Алан понял, как же сильно он устал, словно столь долго понукаемая плоть, сделав все, что могла, наконец-то отказалась служить. Бензин кончился. Юноша опустился на что-то твердое, темное — (скамья) — и едва успел это сделать: альтернативой, как это ни печально, было только усесться прямо на пол.

— Здравствуйте… Сэр.

Это был голос Фила, и пришел он сквозь пляску алых печных отсветов под веками. Алан сидел, чувствуя себя очень маленьким, тем, кто пришел наконец к старшему и теперь может быть спокоен… Он сидел и старался не разреветься, по непонятной причине понимая, что происходит — чувство опасности, тревоги, запах смерти, бывший с ним всю дорогу, весь последний месяц, ушел. Ушел. Оборвался, как обрывается звук, и наступила тишина.

— Йакоб, Мариус, друзья, вы можете идти. Я хотел бы поговорить с юношами наедине. У нас с ними очень важное дело.

— Но послушай, Стефан, — второй проводник, матерый дядька, явно чуждый иерархического трепета и опекающий заодно со всем миром и непутевого духовного отца, уходить так просто не собирался. — Я бы, пожалуй, остался. Мало ли, что это за люди. Мы их обшарили, конечно — да только сам знаешь, у кого руки длинные! Я бы не стал так сразу с ними наедине…

— Вы можете идти, — повторил Стефан очень спокойно, а потом, кажется, улыбнулся, смягчая просьбу (приказ?) — Все хорошо, правда. Я уверен. Спасибо вам.

Пожимая плечами — шириной не помещающимися в дверном проеме — и ворча, Йакоб вывалился наконец за порог, и в домике сразу стало очень просторно. Стефан отступил к печке, освобождая узкий проход к столу, и очень хозяйским, очень простым и понятным жестом указал гостям, куда сесть — на длинные полати у одной стены, под квадратным небольшим окошком, из которого падали на стол, на пол, на Стефановы жилистые руки клеточки желтоватого света.

Алан дернулся, словно просыпаясь, поднялся на ноги. Сидел он, оказывается, на здоровенном сундуке, покрытом линялой черной овчиной. Крохотное пространство домика было напитано деревом, чуть-чуть дымом, запахом — сшибающим с ног, потому что, оказывается, смертельно хотелось жрать — печеной картошки… Еще чем-то, керосином, что ли, старой бумагой, чуть-чуть словно бы ладаном — но не смертью, Алан, не смертью. Отец Стефан, он святой, если они вообще бывают в наше время, — внятно произнес в голове вчерашний голос Мариуса. Он послушно потопал, не разуваясь, к полатям и сел рядом с подтянутым, будто каменным Филом — сел комочком, как птица на жердочку. Оперся локтями на стол.

Стол был деревянный, грубо сколоченный, но покрытый чистой, белой, очень жесткой скатертью. Занавеска на окне была такая же белая и чистая, из той же грубой ткани — холщовая, что ли — а на противоположной стене чернело большое, не слишком-то искусно сделанное распятие. Стефан, получив яростное согласие на предложение разделить с ним трапезу, возился у печи, выбрасывая на большое деревянное блюдо черные шарики картошки, дул на пальцы. А Алан, у которого в блаженной истоме плыла перед глазами тесная комнатка, изо всех сил вглядывался, набирая ее в себя. Набирая в себя от ее покоя и правильности.

Смешная была этажерка в углу у двери — как-то она шла вразрез во всей остальной, полусредневековой, отшельничьей мебелью. Этажерка — старенькая, с облупившимся лаком, но когда-то, наверное, очень шикарная, на гнутых львиных ножках, под «красное дерево». На ней — книги, бумага, связки свечей, какие-то пузырьки (масло?), на верхушке — черный радиоприемник с антенной, поблескивающий металлом колесиков; будильник, отставший от века лет на пятьдесят, металлический, с круглым удивленным лицом циферблата и здоровенной шляпкой на макушке. Этот самый будильник — из тех, что порождают шуму не меньше, чем кентерберийские колокола — громогласно тикал, архаически-четко выговаривая: «тик-так». Под потолком на крючке — керосиновая лампа. Пучки сухой травы (та самая мята?)… Над самой дверью на гвоздике — предмет, удивительный в своем одиночестве: на гвозде, прицепившись дужкой, висел — так вешают подковы от нечистой силы — внушительный амбарный замок.

Стефан поставил на стол блюдо с картошкой, вытер запачканные пальцы о фартук. Перехватил взгляд Алана — и улыбнулся углами губ, так что две вертикальные морщинки лучеобразно пробежали по щекам (или он все-таки старый…)

— Да, замок вот висит. Старые люди, опытные — вроде Йакоба, который вас привел — все говорили мне замок повесить, а то мало ли что. Я и повесил. Больше не говорят.

Фил рядышком тихонько хмыкнул. Алан только хлопнул глазами, как дурачок. Душа Фила — потемки, поди пойми, что он там думает, в голове под черными стрижеными волосами! А у Алана внутри было тепло и почти бездумно, как, наверное, бывает у маленьких детей. Он как-то весь ушел в ощущения. В запах горячей картошки, дымившейся на столе…

К картошке еретический кардинал подал на стол эмалированный кувшин с молоком и здоровенную теплую лепешку хлеба. Сам он сел за стол с другой стороны, перед тем, как разломить первую картофелину, сложил руки и тихонько что-то забормотал. С тупым уколом неловкости Алан понял, что тот молится, и захотел сделать то же самое — но почему-то постыдился Фила и не стал. Стефан размашисто перекрестился и принялся за еду, пальцы его, длинные и чуть узловатые, ломали раскаленные шарики картошки с редким изяществом — так мог бы кушать при дворе окситанского герцога какой-нибудь знатный юноша в те времена, когда что-нибудь еще можно было спасти с помощью меча. Алан ел в безмолвии, наслаждаясь вкусом настоящей, правильной еды, даже тем, что она обжигает рот, от молока же, напротив, зубы ломит холодом. Он заметил — и смутно удивился — что Стефан ест мало, всего две картофелины, и молока себе не наливает (а кружки у него были солдатские, металлические, с закатанными наружу краями). Стефан опять — уже во второй раз — перехватил его взгляд, виновато улыбнулся и отломил себе чуть-чуть хлеба. Самую подгорелую, черную корку. Про которую мама говорила двоим (двоим…) своим детям, сыновьям: «Кушайте корочку, богатыми будете… Верная примета»… А тогда бы очень не помешало стать богатыми, ведь второй мамин муж, негодяй Эрих, Аланский отец, их только что бросил, а на первого рассчитывать не приходилось… И Алан послушно ел корку — ради мамы, ел, давился и все равно жевал…