Южане куртуазнее северян (СИ) - Дубинин Антон. Страница 38
В пару к первому прозвищу родилось и второе, для Мари — Оргелуза, Гордячка. Это из-за манеры юной графини всегда держать подбородок чуть вздернутым — виною тому на самом деле не гордыня, а маленький рост дамы, при котором она, однако же, не желала смотреть на людей снизу вверх — но получалось, что она вечно задирает нос. Третье прозвище, Кретьеново — Наив, Простак — получилось совсем случайно. Что-то он не понял из разговора графской четы, что-то перепутал и переспросил — «Сиры мои, прошу вас повторить все сначала для ушей простака…» Так и стали они — Оргелуз, Оргелуза и Наив, так и звали они друг друга дома, вкладывая в смешные имена всю взаимную дружескую нежность. Хорошо, что их было трое. Втроем им теперь жилось лучше, чем любым двоим из них — без третьего; и Мари с Анри, и Кретьен вдвоем со своим графом или же с его супругой ощущали словно бы смутную неполноту, восполнявшуюся с появлением оставшегося. Почему-то так всегда получалось, что двое в отсутствие третьего невзначай заговаривали о нем, словно заменяя тем живое присутствие. Кретьен с дамою слагали об Анри стишки в таком роде:
(Когда это я жевал коренья трав, вы, поэтишки, спрашивал Анри со смехом — и Мари отвечала, очаровательно склонив головку на плечо: «Мы хотели показать только, сколь много и сколь истово вы поститесь, монсеньор Оргелуз…»)
Себя они, впрочем, тоже не щадили. Иначе бы на свет не родилось строчек вроде таких:
И про Мари были стихи, и немало. Правда, большинство их она придумывала сама — у Кретьена бы язык не поднялся на особенно кощунственные строчки. Но на комплимент вроде:
— на это его вполне хватало. Или -
Смеялись они очень много. Позже, когда Кретьен вспоминал эти два года жизни их «тройственного союза», ему казалось, что они смеялись всегда, просмеялись два года напролет. Их смех так и звучал у него в ушах — смех в каменной зале, смех на зеленой траве, смех под сводами леса, и у камина, и в саду старой графини… Высокий, серебряный — смех Оргелузы; заливистый, громкий и свободный — ее мужа; и негромкий, очень радостный — его самого, Наива, Простака… Каким же он тогда был простаком.
И именно будучи простаком, он восторженно принялся за новый роман — по просьбе Мари, когда она сказала как-то раз, до смешного по-детски смущаясь — превращаясь в ту маленькую девочку, что плакала над горестями Эниды, забытая всеми в огромном королевском дворце: «Послушайте, Наив… Вы же, наверное, скоро начнете новый… Ну, новый какой-нибудь роман. Вы не могли бы… ну, писать его не просто так, а для меня?»… Маленькая девочка внезапно встретилась со знаменитым поэтом. Графиня отдавала вассалу приказ. А на самом деле — не то и не другое…
— Повинуясь приказу моей госпожи, перо мое будет бегать по бумаге вдвое быстрей, чем обычно, — с улыбкою поклонился верный рыцарь. А потом они вдвоем нашли и обговорили сюжет, который порадовал бы их обоих и подошел бы для длинного, но не чрезмерно длинного, не требующего продолжения повествованья. Кретьен, как всегда, хотел истории о служении и чести, а Мари желала сказку про любовь. История Ланселота оказалась идеальной — обе этих темы переплетались в ней так тесно, как это только возможно, и должна была получиться наполовину жеста, наполовину роман едва ли не трубадурский по накалу страстей. А кроме того, вдвое легче и интересней писать книгу, matiere и san [34] которой исходят от прекрасной дамы, ценительницы, друга… Вдохновленный так сильно и горячо, как не случалось у него со времен парижского «жара и глада», горячки творчества, из-за которой архивариус, кривясь, потом не доплачивал половины денег за сданные не в срок списки манускриптов, — горячий и горящий, как во времена Клижеса, Кретьен приступил к работе над романом тем же вечером, и встал из-за стола в своей спальне в середине следующего дня.
…Перед те, как лечь наконец спать, он попросил у распорядителя замка какой-нибудь еды и побольше свечей. В эту ночь он написал не менее трехсот строк. Правда, их еще предстояло править, править и править… По-хорошему, на большой, тщательно отделанный роман требовалось никак не меньше года. Кретьен это понял с тех пор, как научился подолгу работать над стихами — а не оставлять рожденное в запале как оно есть. Тем более что писал он подолгу — вновь и вновь вычитывая и шлифуя отрывки текста, которые сами выливались из-под его пальцев, когда случались приступы вдохновения. А приступы вдохновения — такая штука, Божий подарок, ее самому у себя вызвать никак невозможно, хоть ты обкурись гашишем, как жуткие слуги Старца Горы; так что — carpe diem, Leuсonoe [36], а поспишь как-нибудь в другой раз… Тем более что Кретьену пока очень нравился его новый роман. Он был… ну, живой — в отличие от придуманного Клижеса, про которого Кретьен, чтобы не соврать, все высчитывал по картам («В порт Саутгэмптонский вошли…») А здесь… Ну, бывают такие книжки, которые пока пишешь, понимаешь, что пишешь правду. И дело не только в том, что этой истории Кретьен совсем не придумывал — воспользовался вариантом очень известного артуровского преданья и дополнил по-всякому. Где-то за строками этого романа всегда улыбалась Мари, и поэт знал до мелочей, какое именно выражение глаз у нее будет от той или иной удачной строчки. Это невообразимое счастье, доступное немногим — писать жданную книгу. Наверное, для женщины то же самое — вынашивать желанного мужу ребенка.