Голос Ленинграда. Ленинградское радио в дни блокады - Рубашкин Александр. Страница 27
Даже в стихах-откликах на события бывали у Берггольц такие запоминавшиеся образы, как этот, завершающий стихотворение. Уверенность в победе ленинградцев над смертью выражена здесь с необычайной экспрессией. Характерно, что иногда отдельные удачные строки О. Берггольц использовала в других стихах, которые публиковала. Однако некоторые из своих вещей поэтесса отказывалась печатать, справедливо считая их слабыми. В таких довольно риторичных стихах призыв терял свою убедительность, энергию, становился вялым, несмотря на заключенные в нем верные слова («Они запевают, отвагой объяты, о том, что сердца говорят – вовеки не ступит нога супостата на камни твои, Ленинград»).
Таких произведений Берггольц написала довольно много, и удивляться этому не приходится. Удивительно другое – как удалось ей создать в невероятно трудных условиях (может быть, и благодаря им) значительные произведения. Готовя к публикации стихи, впервые прозвучавшие по радио, О. Берггольц изменяла отдельные строфы, строчки, некоторые строфы опускала. Эти изменения весьма поучительны. Главное же, погружаясь в эти материалы, видишь, как соседствовали они со сводкой Информбюро, выступлениями бойцов, передачей с борта крейсера, – и тогда стих начинает звучать в контексте своего времени.
Сама Берггольц понимала, что ее речи и стихи жили во времени и служили ему: «Я счастлива, что и мне выпала честь принять участие в этой неповторимой, непрерывной, честнейшей беседе воинов и тружеников Ленинграда, что очень многие мои стихи были написаны для радио, для Большой земли, на „эфир“, для своих сограждан». Берггольц и в своих очерках, и в стихах не избегала говорить о самом страшном. Вспомним, например, ее рассказ о десятилетнем мальчике, оставшемся сиротой, без обеих рук и ноги. Затрагивая такие темы, нельзя было обращаться к громким словам. «Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас не страшно. Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас безразлично», – говорила Берггольц. И ленинградец, знавший все блокадные тяготы, понимал: то, что говорит сейчас Берггольц, она сама пережила и переживает. Ее размышления о будущем суде над военными преступниками, еще обстреливающими город, воспринимались как уверенность в близком освобождении.
В передачах, особенно тех, что шли в эфир, приходилось учитывать военную обстановку – эти передачи могли слышать и немцы, хотя в целом о положении в городе враг знал, потому взвешивали каждое слово. Характерна, например, редакторская правка во втором «Письме на Каму». Берггольц написала: «Это гимн ленинградцам, опухшим, упрямым, родным», а прочла по радио иначе: «Это гимн ленинградцам, исхудавшим, упрямым, родным». В другом стихотворении по тем же причинам строчка «Мы готовились к самой последней борьбе» была прочитана так: «Мы готовились к баррикадной борьбе». И в том и в другом случае характер правки вполне определенный, возможно, связанный с требованиями цензуры.
Из стихов и поэм Берггольц человек будущего может узнать все реалии той страшной зимы. Эта поэзия не только правдива, она конкретна: «Я говорю с тобой под свист снарядов»; «Теперь в него стреляют, прямо в город»; «Моя подруга шла с детьми домой, они несли с реки в бутылках воду»; «Бедный ленинградский ломтик хлеба, он почти не весит на руке»; «Под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке»; «Завернутое в одеяло тело на Охтинское кладбище везут»; «Как беден стол, как меркнут свечи». Бытовых подробностей в стихах много, и все же вряд ли можно сказать, что Берггольц была певцом блокадного быта. Этим она бы слушателя – такого слушателя, который знал ее голос, ждал его, – не завоевала. Конечно, подробности были важны, они убеждали – все так, все точно, все это о нас. Но еще важнее для слушателя оказалось, что все это было и о себе, слушатель понимал: с ним говорит такой же ленинградец, прошедший все блокадные муки.
Многие стихи О. Берггольц – подчеркнутое размышление вслух, она именно говорила стихами, и в этом была причина успеха ее поэзии у людей, которых блокадная зима лишала возможности читать: не хватало сил, «в глуши слепых, обледенелых зданий» берегли лучину. В этих условиях О. Берггольц повторяла: «Я говорю с тобой»; «Я должна, мне надо говорить с тобой, сестра по гневу и печали». Ленинградка, «сестра по гневу и печали», знала не только голос О. Берггольц, знала (из ее же стихов), что поэтесса выросла за Невской заставой, что у нее в Москве сестра, что «далеко на Каме тревожится, тоскует мать».
Это были не просто выступления литератора, но женщины, познавшей горечь потерь: «Какие ж я могла найти слова – я тоже ленинградская вдова». В тридцатые одна за другой умерли две ее дочери. Затем во время репрессий «исчезли» многие близкие, в том числе бывший муж, талантливый поэт Борис Корнилов. О. Берггольц обвиняли… в подготовке покушения на руководителей партии, в том числе тов. Жданова. Наконец, следствием полугодовой отсидки (с 14 декабря 1938 по 3 июля 1939-го) стала потеря будущего ребенка и невозможность материнства. Так что безмятежная молодость давно осталась позади. Поэтесса к началу войны уже была человеком трагической судьбы. Можно сказать, что свою блокадную поэзию, свои радиоречи Берггольц выстрадала, и потому они – больше, чем факт литературы. Она говорила «по праву разделенного страданья», и эти ее слова можно было отнести не только к бедам, пришедшим с войной и блокадой. В ту пору о страданиях и тем более о сострадании предпочитали не говорить, даже трагедия обозначалась как «оптимистическая». По-другому звучал голос Берггольц.
После публикации Г. Макогоненко «Писем с дороги» (1979) и особенно дневниковых записей О. Берггольц и ее писем военных лет сестре – М. Берггольц («Встреча», 2000) стало бесспорным: творческий успех поэтессы предопределен тем, что в ней совпала, установилась «равнозначность, равноценность так называемого личного и общественного». Это высказано (и прямо, и поэтически образно) не только в ее письме к Макогоненко от 8 марта 1942 года из Москвы (она была там с 1 марта по 20 апреля), но особенно сильно в ее вершинной поэме «Твой путь» (апрель, 1945). Тут все совпало. И то, что она почувствовала нужность людям, обратную связь с огромной аудиторией, и новое сильное чувство. Без него (как и всего остального) не было бы такого явления, как родившейся на радио новой поэзии Берггольц. Открытой, не камерной.
Это написано в апреле 1945 года, накануне победы. А прочувствовано раньше автором «Февральского дневника» (1942), о котором речь впереди. В нем тоже равнозначно личное и общественное, но, обращаясь к тогдашнему ленинградцу, Берггольц не могла высказаться так открыто, как в «Твоем пути»: «Не знаю как, но я на дне страданья… открыла вдруг, что ты – мое желанье, последнее желанье на земле». Другое дело – мартовское письмо с дороги: «Ты и Ленинград неотделимы от меня».
Даже близкие Ольги Федоровны не сразу приняли этот спасительный роман на фоне долгой болезни и гибели мужа Берггольц Николая Молчанова, к которому она ходила в больницу до конца, отмеченного прощальным стихотворением «29 января», тогда же написанным. О существовании «другого» сказано в нем, а в поэме и о его роли в жизни автора: «А тот, который с августа запомнил/ сквозь рупора звеневший голос мой,/ зачем-то вдруг нашел меня и поднял, со снега поднял и привел домой». Теперь их общим домом стал Дом радио. В «Твоем пути» герой сказал: «А все считают, ты моя жена». Зимой 1942-го так на радио считали не все. Сознание советских людей оставалось пуританским и в трагических обстоятельствах. Но все-таки личные отношения были зоной относительной свободы, что раздражало и власть, и некоторых коллег. В. Панова была свидетельницей публичных нападок А. Прокофьева на поэму «Твой путь» и сокрушалась: «По-моему, выступать так резко поэту против поэта нехорошо». Отторгалось то, что составляет нерв поэзии. Таково мое отступление 2003 года 25.