Вольница - Гладков Федор Васильевич. Страница 100

Подрядчица заулыбалась и застрекотала умильно, но с возмущением:

— А штрафы им не нравятся, Прокофий Иваныч, и всякие строгости. Они очень хотели бы и контракты порвать.

Бляхин опять захохотал, подошёл к столу и налил себе стаканчик водки, выпил и опять налил.

— Ну, и девки у тебя, Прокофий! Окаянные! Сто сот стоят. Василиса опытная — по Астрахани знаю.

А хозяин зверем посмотрел на него и застучал пальцами по толстой коленке.

— Да. Окаянные. Вот и двугривенные мои, как сор, на земле лежали. Кто-то там действительно мутит их. И хозяина не величали, как в прошлые годы. Говори, плотовой, в чём тут загвоздка?

— Бляхин опять загорланил: — Брось, Прокофий! Эти твои загвоздки с бухты-барахты не решишь. Всякими загвоздками только в трезвом виде занимаются. А мы с тобой пьяные. Василиса!

Подрядчица подскочила к нему, стала приседать и играть глазами.

— Счастьем считаю послужить вам, Кузьма Назарыч, себя выверну, а всё сделаю для вашего удовольствия.

— На кой чорт ты мне нужна, вывернутая! Ничего, кроме мерзости, внутри у тебя нет. Ты лучше устрой нам сегодня пир горой и девок пригони.

Подрядчица вся таяла от улыбочек и угодливо тряслась перед ним.

— Сколько прикажете, столько и приведу. Я знаю, кого вербовала.

Подрядчица легкокрыло выпорхнула из горницы, а хозяин ткнул пальцем в дзерь и приказал Матвею Егорычу:

— Ты, Матвейка, догляди за этой бандурой: как бы она нам гнилой товарец не подсунула да как бы обеими лапами в карман не залезла. Она давно наловчилась бабьим мясом торговать.

Гаврюшка почувствовал, как вздрогнул отец и как невольно сжал его руку. Матвей Егорыч вежливо, но с достоинством ответил:

— Я, Прокофий Иваныч, знаю, как доглядать и готовить сортовую рыбу и паюсную икру, а не бабье мясо. С этой человечьей падалью дела не имею. У меня седой волос в голове: и вам я, кажется, уж не Матвейка.

Хозяин вскочил, вытаращил глаза и затопал ногами.

— Матвейка! С кем говоришь?

Но Матвей Егорыч не смутился, только отшагнул от хозяина подальше.

— Прошу на меня, Прокофий Иваныч, не кричать: я вам — не шестёрка. Я плотовой, отменный мастер на всём взморье. Горжусь этим.

Управляющий укоризненно покачал головой, отступил в сторону и с усмешкой сказал:

— Вот вам, Прокофий Иваныч, доказательство: не без его влияния и работницы безобразничают. С ним работать очень трудно. А почему он с вами непочтителен? Потому что пьян. На него и жена жалуется.

Хозяин повернул к нему опухшее лицо и затрясся от хохота.

— Да бабы-то всегда на мужьёв жалуются. Образованный, а не знаешь этого. У тебя у самого, красавца, жена-то сбежала и письма мне жалобные пишет.

Хозяин вцепился в локотники кресла и весь устремился к Матвею Егорычу. Глаза его помолодели.

— Хорошо, Матвей Егоров! Хвалю! Самолюбец! Не побоялся за себя постоять перед хозяином. По праву гордишься, плотовой: моя рыба и икра славятся по всей Европе. К царскому столу мои балыки, осетры, икра подаются. А всё-таки, отменный мой плотовой, я вытурю тебя с волчьим билетом — за дерзость и неблагодарность. Я тебя человеком сделал, а ты нос задираешь, своим норовом живёшь, с бабами бунты устраиваешь, управляющего, подрядчицу в грош не ставишь. Да вот и на меня псом лаешь.

Матвей Егорыч спокойно и вежливо возразил:

— Волчий билет для меня, Прокофий Иваныч, вроде как мыльный пузырь: не долетит до меня — лопнет. Волком я не буду: меня везде работа ждёт. А человека-то вы с моим тестем давно во мне искалечили. Пью я, верно: от этого и пью. Может быть, вы, Прокофий Иваныч, достойнее и благороднее меня в тысячу раз, а вот мальчика моего не стесняетесь: всякие при нём непотребности выражаете. С тем и прощайте, хозяин. Пойдём, Гаврюха! Концы нам отдали, и от пристани мы отчалили.

В этот момент Гаврюшка и напал на хозяина. Когда они с отцом выходили из комнаты, хозяин так стукнул кулаком по столу, что зазвенела посуда.

— Дурак! Огрызок человечий! Бродягой сделаю! Заставлю шататься по России. Пристанища не будет тебе ни на земле, ни на море… В ногах у меня будешь валяться, а я тебя растопчу.

По дороге Гаврюшка смеялся и плакал.

— Папаша! Я с тобой на край света пойду… Лучше тебя никого нет… Я так тебя люблю, так люблю… Папаша!

И целовал его руку.

— Ничего, Гаврюха, свет не клином сошёлся. Человек везде найдёт себе место: работы человеку много. Я ещё никогда так не радовался, как сейчас… словно камень с себя свалил.

И когда рассказывал об этом Гаврюшка, он как будто стал сильнее и выше. Глаза его горели, и он весь сиял от гордости за отца.

XXXVI

— Я жил среди взрослых людей, делил вместе с ними и горе, и веселье, думал их думами, возмущался и бунтовал вместе с ними. Я хотел работать, чтобы помогать матери и добывать свой хлеб, а меня подрядчица пыталась заставить работать даром. Я гордился, когда приказчик дал мне рыбину за мою работу на арбе и когда кузнец однажды повёл меня в хозяйскую лавочку и сунул мне в фунтике немного муки и осколок сахару. Этот подарок мне был особенно дорог: ведь Игнат сам нуждался, и у него на руках была больная Феклушка.

Я уже хорошо знал, кто был наш враг, кто выматывал силы у резалок и вынуждал их быть послушными и безгласными рабынями. Даже меня, парнишку, обижали и издевались надо мною, и мстительная злоба впервые отравила моё сердце. Она росла вместе с жалостью к матери, к Наташе, к Марийке, к Феклушке, к Гале… Я остро ненавидел и подрядчицу, и управляющего и мучил себя вопросами: почему эта отвратительная баба распоряжается целой толпой женщин, обворовывает и обманывает их? почему управляющий за справедливое возмущение резалок хотел пригнать полицию, чтобы избить их арапниками? почему эти жадные и подлые люди властвуют и держат всех под гнётом, как арестантов? Я не мог ответить на эти вопросы: они были непосильны для моего ума, но я чувствовал правду и догадывался о жестоком смысле людских отношений.

Я чувствовал, что в нашей жизни копится что-то тревожное, и видел, что все ожидают неизбежной борьбы. Женщины собирались кучками, беспокойно перешёптывались, опасливо поглядывали на дверь в комнату подрядчицы, и лица у них были озабоченные и задумчиво-злые.

Мать с Марийкой всё время подбегали к Прасковее и Оксане и молча, преданно ловили каждое их слово. Они волновались, им было жутковато, но каждая из них по-своему выражала свои чувства: мать часто хваталась за сердце от смутного ожидания, а Марийка с жарком в доверчивых глазах ликовала, словно готовилась к какому-то бурному празднику, который она ждёт давно. Наташа тоже сидела на нарах Прасковеи и невозмутимо занималась вышиванием. Галя опять повеселела, в синих умных глазах её откровенно играла вызывающая решимость. Те женщины, которые терялись в общей массе и были для меня ничем неприметны и странно безлики, сейчас казались мне новыми, словно чисто вымылись и посвежели. Они, как близкие подруги, подходили к Прасковее и вполголоса разговаривали с нею и с Оксаной. Все горячились, спорили о чём-то, а потом смеялись и отходили возбуждённые.

Гриша пропадал в бондарне, где готовил с товарищами своё действо и какую-то необыкновенную обряду. Об этом я узнал из разговоров женщин. Галя со свойственной ей несдержанностью и озорством как-то посмеялась злорадно:

— Купец-то чортом запрыгает, когда Анфиса перед ним персиянкой объявится. Уж полюбуюсь, как он волком налетит на неё…

— А зубы поломает, — уверенно закончила Прасковея. — Там ему устроят представление. Бондаря — народ удалой, на шутку гораздый.

Улита сидела на краю нар и с молитвенной скорбью что-то шептала, приложив ладонь к груди. Однажды она подошла к женщинам и сказала нараспев:

— Прасковеюшка, девушки милые, не надо бы зло-то копить. Чую я, не дело вы замыслили… Хозяину, благодетелю, надо честь воздать. Мы, бывалоче, хозяев-то чинно, благородно величали, ублажали их. А вы бы с охоткой откликнулись на угощение-то. Сторицей хозяин вас одарит, а владычица только порадуется.