Было, есть, будет… - Макаревич Андрей Вадимович. Страница 19
Первое мая и Седьмое ноября тоже были безусловными праздниками. Однажды отец принес билет на парад – на Красную площадь. Мы шли на парад, вернее, отец шел, а я сидел у него на плечах, держал в руках билет (он выглядел необыкновенно значительно и нарядно), и меня распирало от важности. Мы прошли несколько оцеплений милиции и оказались на трибунах. Было пасмурно и холодно, сидеть на ледяных гранитных трибунах было невозможно, поэтому все стояли. А неподалеку справа был Мавзолей, и на нем маленькие фигурки в черном – правительство. Меня пришлось спустить с плеч, чтобы я не заслонял парад другим важным гостям, я страшно замерз и почти ничего не видел, но чувство гордости и сопричастности посетило в полной мере.
Обычно парад мы смотрели по телевизору, а потом сразу бежали на набережную – часть танков возвращалась с парада по ней, и их можно было увидеть совсем близко. Танки нравились необычайно. Парад шел по восходящей – сначала маршал Малиновский объезжал на открытой машине все рода войск, поздравлял каждых в отдельности, они ему в ответ кричали одинаковое и неразборчивое. Оркестр совершенно замечательно замолкал на полуноте в тот момент, когда машина с маршалом останавливалась у очередного полка. Все это было красиво, но не очень интересно.
Потом войска расходились, последним уходил оркестр, продолжая играть, и наступала пауза – пустая огромная площадь, тишина, и издалека нарастающий грохот моторов – танки идут!
Интересно – восхищение танками так и не прошло. В середине восьмидесятых мы с «Машиной» были на гастролях на Дальнем Востоке, нас позвали на полигон – пострелять из чего угодно. Меня посадили в танк – два рычага, две педали, проще не бывает. Я дал по газам. После того как я без всяких усилий перелетел небольшую речку, а потом, даже не заметив, срубил две приличные березы – в душе возникла какая-то лихая бесшабашная вседозволенность, – не хотелось останавливаться. А потом мы еще на ходу пару раз шарахнули из пушки – и я почувствовал себя настоящим терминатором.
Кончилось все смешно. Вдоволь настрелявшись из всех видов оружия, мы приехали на площадку прямо к концерту, и тут выяснилось, что одно ухо у меня совершенно не слышит – причем не правое, которое ближе к прикладу, а противоположное – левое! Оказывается, петь и играть с одним ухом – занятие почти невозможное. Отчетливо помню этот ужас до сих пор.
Танки вызывали безотчетный детский восторг. Это был мой любимый момент. Сначала легкая десантная техника, потом артиллерия, потом – танки, тяжелее и тяжелее, и в самом конце – ракеты. Последней везли, как правило, какую-то совершенно невероятную дуру длиной с железнодорожный вагон. В этот момент по телевизору всегда показывали иностранных дипломатов и военных атташе – как они щелкают фотоаппаратами. Было совершенно ясно, что именно с помощью этой ракетищи Америке, если будет надо, покажут кузькину мать.
И все-таки больше всего я любил Новый год. Военного парада, правда, для ощущения полноты праздника немного не хватало, но это компенсировалось общей праздничной атмосферой, которая начинала накапливаться за несколько дней – с другими праздниками такого не происходило. По городу несли елки, стянутые веревками, как колбасы, посередине Детского мира ставили огромную ель. Говорили, что в Кремле еще больше, но я там так ни разу и не был.
Отец или мать приносили с работы праздничный заказ – картонная коробка, в ней – дефицит: баночка лосося, баночка сайры, балык, копченая колбаса, коробка конфет, курица, гречка, майонез, бутылка коньяка и бутылка шампанского. Бабушка и мама готовили салаты, варили студень.
Отчетливое воспоминание: принесли заказ, разложили свертки на столе, в доме радостное возбуждение, оно, естественно, передается и мне, я бегаю вокруг стола, еле доставая носом до края. Родители что-то сообща несут на кухню, я остаюсь в комнате один, прямо передо мной сам собой медленно распахивается, раскрывается сверток из плотной вощеной бумаги, внутри – белое, нарезанное. Сыр! Я хватаю кусок, откусываю сколько могу. И застываю: это не сыр, это сливочное масло! Выплюнуть уже нельзя – давясь, глотаю. Лет тридцать после этого не мог смотреть на сливочное масло.
Отец ставил в спальне елку (больше было негде), она тут же начинала пахнуть. Украшали мы ее вместе, я искалывал себе все пальцы (удивительно – несколько елочных игрушек сохранились у меня с тех пор – а вроде бы такая хрупкая вещь!). До двенадцати мне сидеть не разрешали, отправляли спать в комнату к елке; я знал, что утром под ней окажутся подарки, подозревал, что положат их туда родители, когда я засну, и изо всех сил боролся со сном – подсмотреть, как они это будут делать и что там такое, но так ни разу и не дождался.
Однажды пришел Дед Мороз – в красной шубе, шапке, с красным носом и белой бородой – прямо из журнала «Мурзилка». Я испугался. «Ты ел?» – строго спросил он меня. «Ел», – ответил я, потрясенный. «Спал?» – «Спал». – «Маму-папу слушался?» – «Слушался», – пролепетал я, уничтоженный категоричностью вопросов. «Ну, тогда получай подарок», – сказал Дед Мороз и протянул мне мешок. Еще не веря, что ужас кончился, я вытянул оттуда какую-то коробку. Дед Мороз ушел, а я долго потом не мог прийти в себя. Через несколько лет я вспомнил этот эпизод, и мне сказали, что это был мой отец, но я, честно говоря, не верю до сих пор. Неужели можно вот так в упор не узнать родного отца?
Ощущение длинного праздника связано с летом и с дачей. Дачу мои родители снимали в Загорянке у хозяйки Юлии Карловны. Точнее, снималась не дача, а ее половина – две комнатки и замечательная, застекленная ромбиками терраса, которую окружал густой, запущенный сад. Кроме Юлии Карловны на даче имелся ее сын Клим и старая овчарка Дези. Клим играл на мандолине, а овчарка Дези лежала в тени рядом со своей конурой – в силу доброты характера и преклонного возраста она никого не могла обидеть. Вышла у нас с ней тем не менее печальная история.
В дачной компании я, как всегда, был самым маленьким – если не по возрасту, то уж во всяком случае по физическим параметрам (по длине я догнал своих сверстников уже в девятом классе – с моим отцом была та же история, и та же история происходит сейчас с моим сыном). А еще я был очень доверчивым, поэтому остальным было удобно ставить на мне всякие эксперименты и испытывать новые шутки.
Как-то одна большая девочка попросила меня закрыть глаза и открыть рот. Происходило все в большой компании, и я, не ожидая ничего плохого, выполнил ее просьбу. И тут она коварно вдунула мне в рот одуванчик. Рот залепило пухом, все вокруг засмеялись, я открыл глаза, закашлял, пушинки полетели наружу. Не все, конечно, – часть прилипла к языку и небу, и это было очень противно. Еще было страшно обидно, хотя я не подал виду и даже посмеялся со всеми. Самым печальным было то, что видели этот номер сразу все, и повторить его было уже не на ком – я оставался крайним.
Я ушел и довольно долго думал, с кем же проделать этот фокус – необходимо было сбросить позор на кого-то следующего. Родители отпадали – я чувствовал, что им может не понравиться. Оставалась старая овчарка Дези. Я сорвал одуванчик, подошел к старушке (она очень тепло ко мне относилась), сел перед ней на корточки и сказал: «Дези, закрой глаза, открой рот». По-моему, она все это и проделала. И тогда я дунул пухом прямо ей в морду. Бедная собака страшно испугалась и непроизвольно дернула открытой пастью в мою сторону. Ее клыки рассекли мне лоб, потекла кровь. Я заплакал, прибежали родители, переполошились, наподдали Дези по холке – а она и так выглядела очень виноватой. И тут уж я разрыдался в полную силу – мне было жалко несправедливо наказанную собаку, раненого себя, при этом я ощущал совершенную невозможность объяснить родителям, что же тут произошло. Лоб со временем зажил, я ходил к Дези извиняться, и, по-моему, она меня простила.
Чувствительность моя, как я сейчас понимаю, граничила с патологией. Однажды вечером вся семья сидела на террасе. Пили чай, за окнами шумел дождь. Беседа шла какая-то взрослая, мне было неинтересно, я вышел в сад и по тропинке – за калитку. Теплый дождик оставлял на лужах пузыри, по дорожке прыгали большие редкие лягушки. Я взял одну в руки, мы поговорили с ней о чем-то, я посадил ее обратно на дорожку, она немного посидела рядом со мной и скакнула в темноту. Через мгновение по дорожке протопали чьи-то огромные ботинки, пахнуло табачным дымом. Страшное предчувствие кольнуло мне в сердце, я кинулся шарить по темной земле и на ощупь нашел то, что осталось от моей лягушки, – она превратилась в блин. Я прорыдал двое суток без перерывов на еду и сон. Объяснять что-либо в таких случаях родителям было бессмысленно – я мог изложить ход событий, но не мог объяснить глубину трагедии.