Медленный человек - Кутзее Джон Максвелл. Страница 3
– Кто это со мной сделал? – спрашивает он. Он не может закричать из-за челюсти, но это даже к лучшему: ведь ему хочется скрежетать зубами от ярости. – Кто наехал на меня? – В глазах у него слезы.
Ночи бесконечны. Ему то слишком жарко, то слишком холодно. Нога под бинтами чешется, но до нее не добраться. Если затаить дыхание, то слышно, как бегают мурашки по его изуродованной плоти, когда она пытается срастись. За герметично закрытым окном что-то напевает сверчок. Сон налетает внезапно и очень недолог, словно это действие наркоза, который не до конца вышел из его легких.
И ночью и днем время еле тянется. Напротив кровати – телевизор, но его не интересуют ни телевизор, ни журналы, предоставленные каким-то сердобольным агентством («Кто», «Ярмарка тщеславия», «Австралийские дома и сады»). Он смотрит на циферблат своих часов, запоминая положение стрелок. Потом закрывает глаза, пытаясь думать о другом: о своем собственном дыхании, о своей бабушке, ощипывающей цыпленка, сидя за кухонным столом, о пчелах среди цветов – словом, о чем угодно. Он открывает глаза. Стрелки даже не сдвинулись с места. Как будто они должны прокладывать себе путь сквозь клей.
Часы замерли, а время – нет. Даже лежа он чувствует, как время трудится над ним, словно изнурительная болезнь, словно негашеная известь, которой обливают трупы. Время вгрызается в него, пожирая одну за другой клетки, из которых он состоит. Его клетки угасают, как огоньки.
Таблетки, которые ему дают через каждые шесть часов, облегчают боль, что хорошо, а иногда он от них засыпает, что еще лучше. Однако от них путаются мысли, а сны наполняются паникой и ужасом, поэтому он неохотно принимает эти таблетки.
«Боль – ничто, – говорит он себе, – всего лишь сигнал тревоги, идущий от тела к мозгу. Боль ничуть не реальнее, нежели рентгеновский снимок».
Но он, конечно, не прав. Боль – это реальность, и он быстро в этом убеждается: один-два приступа – и он готов примириться с путаницей в мыслях и с дурными снами.
В его палату помещают еще одного пациента, человека постарше, чем он. Этого больного привезли сюда после операции на бедре. Он целый день лежит с закрытыми глазами. Время от времени две медсестры ставят ширмы вокруг его кровати и под их прикрытием проделывают необходимые процедуры.
Два пожилых человека, два старика в одинаковом положении. Сестры хорошие, они добрые и проворные, но за их деловитостью можно увидеть – он не ошибается, он слишком часто наблюдал это в прошлом – безразличие к его судьбе, а также к судьбе его товарища по палате. Он чувствует, что у молодого доктора Ханзена за доброжелательной озабоченностью кроется все то же безразличие. Как будто эти молодые люди, в обязанности которых входит заботиться о них, знают на каком-то подсознательном уровне, что этим старикам больше нечего дать племени и поэтому они не в счет.
«Так молоды и в то же время так бессердечны! – восклицает он про себя. – Как же это я попал к ним в руки? Лучше, когда за стариками ухаживают старики, а за умирающими – умирающие. И какое это безумие – быть таким одиноким в этом мире!»
Они беседуют с ним о его будущем, они заставляют его делать гимнастику, которая подготовит его к этому будущему, они гонят его из постели; но для него нет будущего, дверь в будущее закрыта. Если бы существовал какой-нибудь способ покончить с собой с помощью чисто мыслительного акта, он бы немедленно это сделал, без какой-либо суеты. В памяти у него полно историй о людях, которые покончили с собой: они методично оплачивают счета, пишут прощальные записки, сжигают старые любовные письма, прикрепляют ярлычки к ключам, а затем, как только все приведено в порядок, надевают свое лучшее воскресное платье и проглатывают таблетки, заготовленные для этого случая; потом они ложатся на аккуратно застеленную кровать и придают лицу подобающее выражение. Все они – герои, невоспетые, безвестные: «Я исполнен решимости не доставлять никаких хлопот». Единственный вопрос, который они не могут уладить, – это тело, остающееся после них, могильный холмик плоти, который через пару дней начинает издавать зловоние. Если бы только это было возможно, если бы только это было позволено, они бы отправились на такси в крематорий и, устроившись перед роковой дверью, проглотили свои таблетки и, пока еще не потускнело сознание, нажали бы на кнопку, которая отправила бы их в огонь и позволила вынырнуть на другом конце в виде горсточки пепла, почти невесомого.
Он убежден, что, если бы это было возможно, он покончил бы с собой прямо сейчас. Однако даже в тот момент, когда ему приходит в голову эта мысль, он знает, что не сделает ничего подобного. Ведь только боль и бесконечные бессонные ночи в больнице – этой зоне унижения, где не спрятаться от безжалостного взгляда молодых, – заставляют его желать смерти.
Смысл, заключенный в словах «холост, одинок, один», особенно четко доводят до него в конце второй недели пребывания в царстве белизны.
– У вас нет семьи? – осведомляется ночная сиделка Дженет, та, что позволяет себе добродушно подшучивать над ним. – У вас нет друзей? – Она морщит нос, когда говорит это, как будто он их всех разыгрывает.
– У меня вполне достаточно друзей, – отвечает он. – Я же не Робинзон Крузо. Просто я не хочу никого из них видеть.
– Если бы вы повидались с друзьями, то почувствовали бы себя лучше, – заявляет она. – Это подняло бы вам настроение. Я уверена.
– Я буду принимать посетителей, когда мне этого захочется, благодарю вас, – отвечает он.
Он по натуре не вспыльчив, но в этом учреждении он позволяет себе всплески раздражительности, обидчивости, желчности, потому что тогда от него скорее отстают. Он воображает, как Дженет защищает его перед своими коллегами: «В душе он не такой уж плохой».
«Этот старый хрыч!» – отвечают ее коллеги с презрительным фырканьем.
Он знает, что «теперь, когда ему лучше» от него ожидают, что эти молодые женщины вызовут у него непристойные желания – желания, которые у пациентов мужского пола независимо от их возраста проявляются в самый неподходящий момент и которые следует быстро и решительно искоренять.
Истина заключается в том, что у него нет подобных желаний. Душа у него чистая, как у ребенка. Разумеется, эта чистота помыслов не способствует его популярности среди сестер, да он и не рассчитывает на это. Роль распутного старого козла – это составляющая игры, играть в которую он отказывается.
А если он отказывается общаться с друзьями, то лишь оттого, что ему не хочется, чтобы они увидели его в этом новом, унизительном, состоянии. Но, конечно, люди так или иначе узнают о случившемся. Они посылают наилучшие пожелания, они даже заходят лично. По телефону можно довольно легко сочинить историю.
«Это всего лишь нога, – говорит он, надеясь, что на том конце провода не почувствуют горечи в его словах. – Я немного похожу на костылях, потом на протезе».
Когда его навещают, приходится несколько труднее, так как отвращение к этой громоздкой штуковине, которую ему отныне придется таскать с собой, слишком отчетливо написано у него на лице.
С самого начала этой истории, с инцидента на Мэгилл-роуд, и до настоящего момента он плохо себя проявил, он оказался не на высоте – это ясно. Ему представилась отменная возможность подать пример того, как с бодрым видом принимать удары судьбы, а он ее отверг.
«Кто это со мной сделал?!»
Когда он вспоминает, как орал на, несомненно, весьма компетентного, хотя и довольно заурядного доктора Ханзена, как бы подразумевая: «Кто на меня наехал?» – но на самом деле имея в виду: «Кто имел наглость отрезать мне ногу?», – его заливает краска стыда. Он не единственный человек в мире, попавший в катастрофу, не единственный старик, очутившийся в больнице, на попечении у исполненных добрых намерений, но совершенно равнодушных молодых людей. Он лишился ноги – а что значит потеря ноги, если взглянуть на вещи в истинном свете? В истинном свете потеря ноги всего лишь репетиция потери всего. На кого он будет орать, когда настанет тот день? Кого станет обвинять?