Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл. Страница 43
В дверь кто-то скребется, слышится детский голосок: „Mammie, ег zit een vrouw erin, ik kan haar schoenen zien!“
Она поспешно спускает воду, отпирает дверь, выходит. „Извините“, — говорит она, избегая смотреть на мать и дочь.
Что сказал ребенок? Почему она так долго? Если бы она говорила на их языке, она могла бы просветить ребенка: потому что чем старше становишься, тем больше времени это занимает; потому что иногда нужно побыть одной; потому что есть вещи, которые не делают на людях, уже не делают.
Ее братья: позволили ли им пойти в туалет последний раз, или то, что они обгадились, было частью наказания? Хоть над этим Пол Уэст опустил завесу, спасибо ему за такую крошечную милость.
И никого, кто бы потом обмыл их. С незапамятных времен это женская работа. В этом деле в подвале женщины не участвовали. Но может быть, когда все было кончено, когда розовые персты зари коснулись неба на востоке, пришли женщины, неутомимые брехтовские женщины-уборщицы, и принялись за работу, стали наводить порядок, мыть стены, тереть пол, чтобы никогда нельзя было догадаться, в какие игры играли мальчики ночью. Никогда — пока не пришел мистер Уэст и снова не распахнул двери.
Одиннадцать часов. Должно быть, идет следующее выступление. У нее есть выбор: она может пойти в отель, спрятаться в своем номере и продолжать убиваться, а может войти на цыпочках в зал, усесться в последнем ряду и выполнить второе задание, ради которого ее пригласили в Амстердам: послушать, что скажут о проблеме зла другие люди.
Наверное, есть еще какой-нибудь способ завершить утро, придать ему форму и смысл: что-то вроде очной ставки, в результате которой будет сказано последнее слово. Вот если бы она наткнулась в коридоре на самого Пола Уэста! Что-то ведь должно было бы проскочить между ними, внезапное, как молния, что осветило бы для нее всю картину, даже если бы потом она снова окунулась во мрак. Но коридор пуст.
7
Эрос
С Робертом Дунканом она встречалась только один раз, в 1963 году, вскоре после того как вернулась из Европы. Информационное агентство из Соединенных Штатов предложило Роберту Дункану и еще одному, менее интересному поэту по имени Филип Уэйлен совершить поездку по нескольким городам: эскалация холодной войны предполагала затраты на идеологическую пропаганду. Дункан и Уэйлен читали свои стихи в университете Мельбурна; после чтения все отправились в бар — оба поэта, сотрудник консульства и с полдюжины австралийских писателей всех возрастов, она в том числе.
В тот вечер Дункан читал свою длинную „Поэму, начинающуюся строкой Пиндара“, которая произвела на нее впечатление, даже тронула. Ее пленил и сам Дункан, его прекрасный римский профиль. В том настроении, в каком она пребывала в те дни, она не отказалась бы даже броситься в его объятия, не отказалась бы заполучить от него дитя любви, как одна из тех смертных женщин из древнегреческих мифов, которых оплодотворил случайно оказавшийся рядом бог и которые родили потом ребенка-полубога.
Она вспомнила про Дункана, потому что в книге, которую прислал ее друг из Америки, она натолкнулась еще на один пересказ истории Амура и Психеи, сделанный некой Сьюзен Митчелл, произведения которой ей были незнакомы. Любопытно, откуда у американских поэтесс интерес к Психее, подумала она. Может быть, они находят в ней что-нибудь американское, в этой девушке, которая, не удовольствовавшись радостями, что дарил ей тот, кто посещал ее по ночам, зажгла лампу, чтобы прогнать тьму и посмотреть на него, обнаженного? В нетерпении Психеи, в ее неспособности оставить любовника в покое не находили ли они, американки, чего-то, присущего им самим?
Ей тоже не чуждо было любопытство относительно того, что касалось соития богов со смертными, хотя она никогда не писала об этом, даже в своей книге о Мэрион Блум и ее боготворимом муже Леопольде. Причем ее интриговала механика, а не метафизика этого дела, его практическая сторона, практическое проникновение в тело живого существа. Пожалуй, это довольно скверно, если в твою спину вонзаются когти перепончатых лап взрослого лебедя-самца, когда он занимается своим делом, или если бык весом в добрую тонну взваливает на тебя свою тушу. А что происходит, если бог не удосуживается изменить свой облик и остается до ужаса самим собой, как приспосабливается человеческое тело к порывам его страсти?
Надо отдать справедливость Сьюзен Митчелл, она не уходит от подобных вопросов. В ее поэме Амур, который стал для такого случая ростом с человека, лежит на спине, его крылья свешиваются по обе стороны ложа, а девушка (скорее всего) на нем. Семя бога, очевидно, извергалось в огромном количестве (вероятно, то же самое испытала и Мария из Назарета, когда очнулась ото сна, все еще чуть дрожа, а семя Святого Духа в это время текло у нее по бедрам). Придя в себя, он обнаруживает, что его крылья промокли, а может быть, с их кончиков капает семя, может быть, они сами стали органами оплодотворения. В тех случаях, когда он и она одновременно достигают оргазма, он словно падает, как птица, подстреленная на лету (слова Митчелл). (А что же девушка, хочется ей спросить поэтессу, если ты можешь описать, как это было для него, почему бы не рассказать нам, как это было для нее?)
Однако в тот вечер в Мельбурне, когда Роберт Дункан решительно дал ей понять, что все, что она может предложить, ему неинтересно, ей хотелось поговорить с ним не о девушках, которых посещали боги, а о гораздо более редком явлении — о мужчинах, к которым снизошли богини. Например, Анхис, возлюбленный Афродиты, отец Энея. Можно представить себе, что после непредвиденного и незабываемого эпизода в его хижине на горе Ида Анхису — красивому парню, если верить „Гимнам“, а в общем-то всего лишь пастуху-хотелось рассказать всем, кто согласился бы его выслушать, о том, как он ублажал богиню, самую прекрасную из всех, ублажал всю ночь, и она забеременела от него.
Ох уж эти мужчины с их хвастливыми речами! У нее нет никаких иллюзий относительно того, как смертные обращаются с богами, будь то настоящие или придуманные, древние или современные, которые имели несчастье попасть к ним в руки. Она вспоминает виденный когда-то фильм, сценарий которого написал, кажется, Натаниэл Уэст (а может быть, она и ошибается); Джессика Ланж играет там голливудскую секс-богиню, у которой случается нервный срыв, и она в конце концов оказывается в палате сумасшедшего дома, напичканная наркотиками, перенесшая лоботомию, привязанная ремнями к кровати, а санитары продают билеты желающим провести с ней десять минут. „Я хочу трахать кинозвезду!“ — пыхтит один из клиентов, показывая им пачку долларов. В его голосе слышится уродливая пародия на обожание, злоба, смертельная обида. Опустить бессмертную на землю, показать ей, что такое реальная жизнь, бить ее, пока с нее не слезет кожа. Вот тебе! Вот тебе! Эту сцену вырезали из телевизионной версии, настолько глубоко она задевала чувства американцев.
Однако в случае с Анхисом богиня, поднявшись с ложа, совершенно ясно предупредила своего милого, чтобы он держал язык за зубами. Так что парню ничего не оставалось делать, как только блуждать по ночам в дремотных воспоминаниях: что он чувствовал, погружая плоть человека в божественную плоть; или, когда он бывал настроен более трезво, более философически, удивляться: поскольку физическое смешение существ двух разных порядков, в данном случае взаимодействие человеческого органа и того, что заменяет орган в биологии богов, невозможно, в какое же существо, в какой гибрид (строго говоря, если уж соблюдаются законы природы) рабского тела и божественной души должна была превратиться насмешница Афродита хотя бы на ту ночь, которую провела вместе с ним? Где была могущественная душа, когда он держал в руках несравненное тело? Пряталась в самом дальнем закутке, в крошечной железе, находящейся, например, в черепе, или разлилась по всему телу как жар, как аура? И даже если ради его же блага душа богини была скрыта от него, как мог он, когда ее руки и ноги сжимали его, не почувствовать огонь божественного желания — не почувствовать и не обжечься об него? Почему ей пришлось наутро растолковывать ему, что произошло на самом деле? („Ее голова касалась балок кровли, ее лицо сияло бессмертной красотой. „Проснись, — сказала она, — взгляни на меня — разве я похожа на ту, что постучалась в твою дверь вчера вечером?““) Как могло все это случиться, если только он, мужчина, не был под властью каких-то колдовских чар с самого начала и до самого конца, чар, подобных наркозу, призванных скрыть страшное знание, что дева, которую он раздевал, обнимал, чьи бедра раздвигал, в которую проникал, бессмертна, — если только он не пребывал в трансе, который призван был защитить его от нестерпимого удовольствия занятия любовью с богиней, оставив ему только скучноватое ощущение, обычное для смертных? И почему богиня, выбрав для себя в качестве возлюбленного простого смертного, напустила на него эти колдовские чары, после чего он долго не мог прийти в себя?