Пинбол - Косински Ежи. Страница 3

Направляясь повидать Андреа, Домострой вставил в щель автомагнитолы кассету со своей любимой записью. Расположение духа часто у него определялось музыкой, как будто звуковые волны, сжимаясь и растягиваясь, воздействовали на перепады настроения. Себя он постигал скорее языком чувств, нежели разумом. В эпоху телевидения он нередко ощущал себя неким анахронизмом, приученным реагировать барабанными перепонками, а не сетчаткой, существом мира слышимого, а не видимого. Он размышлял о том, что с освоением жизненного пространства растет неуверенность человечества в себе и оттого появляется зависимость от конкретного места, которое можно увидеть и обмерить, и запечатлеть каким-то образом, будь то видео или фотоизображение.

Но сам Домострой был ведом слушателем, его искусством стала музыка, что обогащала внутренний мир, нарушая границы времени и пространства и замещая бесчисленные отдельные встречи и столкновения людей и предметов таинственным сплавом звука, места и расстояния, чувства и настроения. Среди его духовных предков были поэты, писатели и музыканты, особенно те, кто, подобно шекспировским влюбленным, обладал способностью "слышать глазами".

Двухчасовая запись, которую он слушал сейчас, включала в себя около дюжины законченных произведений, а также фрагментов, некоторые из которых длились считанные минуты. Ему казалось, что эти мелодии, отбираемые годами, приводят его в желаемое эмоциональное состояние. Отдаваясь во власть музыки, настоящей музыки, он испытывал самые разные чувства: то предвкушал нечто необычное, порой бывал невозмутим, а порой и восторжен, то ощущал что-то вроде полового влечения, а в те времена, когда еще сочинял музыку, — даже чувство, похожее на творческий зуд. В "Партитуре жизни", своем последнем интервью, он сказал: "Сочинительство — суть моей жизни. Любое другое занятие сразу вызывает у меня вопрос: смогу ли я… захочу ли я… получится ли у меня использовать это в очередной партитуре? Где бы я ни услышал собственную музыку, я чувствую, что на карту поставлена вся моя жизнь, которую может разрушить одна-единственная фальшивая нота. У меня нет ни семьи, ни детей, ни родственников, нет другой работы или достойного упоминания имущества; музыка — единственное мое достижение, единственная душевная опора".

Лишь изредка, вспоминая свое творческое прошлое, Домострой недоумевал: как же это могло случиться, что его жизнь потеряла всякий смысл? Не был ли прав критик из влиятельного "Музыкального комментария", осудивший когда-то Домостроя за самоупокоение в "полной изоляции"? Действительно ли его музыка была столь мрачна и сурова, что в один прекрасный день ее творец, как однажды заметил другой критик, просто обречен перерезать себе горло?

Домострой помнил еще, как лет десять назад он участвовал в телевизионном ток-шоу "В ногу со временем". Другим участником шоу оказался иностранный военный диктатор, живший в изгнании во Флориде. Хотя до изгнания диктатор пользовался поддержкой Соединенных Штатов в затянувшейся, многолетней войне, его страна и его дело в конечном счете потерпели поражение. "У нас осталась всего одна минута, господа, — в самом конце программы бодро воскликнул ведущий и повернулся к диктатору: — Расскажите нам, генерал, почему после вашей столь блистательной карьеры все пошло наперекосяк?" Обратись ведущий с этим вопросом к Домострою, тот бы запаниковал и не нашел ответа. Диктатор же, не выказав ни малейшего волнения, бросил мимолетный взгляд на свои усеянные бриллиантами часы, затем на улыбчивого ведущего и, наконец, на благодарную аудиторию. "Почему все пошло наперекосяк? — переспросил он. — Сначала меня предали союзники. Затем я проиграл войну". Для человека военного проигранная война явилась вполне очевидным и достаточным объяснением жизненного краха. Но порою довольно одной фальшивой ноты, чтобы разрушить жизнь композитора и в самом расцвете сил лишить его желания сочинять.

Домострой поставил машину возле свежевыкрашенного особняка. Взбегая по лестнице на пятый этаж, он совсем запыхался. Подождав с минуту, чтобы перевести дух и успокоить сердцебиение, он постучал в дверь. Андреа открыла и впустила его. Она повесила его куртку в забитый платьями и пальто стенной шкаф и предложила сесть на обширную низкую тахту, застеленную пестрым покрывалом. С одной стороны тахты находился столик с радиоприемником, с другой — телевизор. Комната выглядела очень уютной, и немногочисленную антикварную мебель прекрасно дополняли несколько превосходных копий прерафаэлитов, а также расположенная на одном из столиков коллекция старинных парфюмерных флаконов.

Кухня и ванная находились в одном конце комнаты, как бы переходя одна в другую, и Домострой наблюдал, как Андреа передвигается по своей опрятной квартире, чтобы приготовить ему коктейль. Она была одета просто, но дорого: шелковая блузка, отличная шерстяная юбка. Накануне, впервые увидев эту девушку у Кройцера, он сразу же отметил ее незаурядную внешность — выразительные глаза, большой рот, мягкие волнистые волосы, красивую грудь, длинные ноги. Он тут же ощутил, что она пробудила в нем желание; он хотел не ее — пока, во всяком случае, — но какую-то из своих прежних подруг, похожую на нее. Как будто некая струна прозвучала из прошлого и заставила его вновь ощутить потребность в женщине.

— Я не надеялась, что ты придешь, — сказала она, подавая ему напиток и усаживаясь на столик рядом с тахтой. — Вчера у Кройцера, передавая тебе эту записку, я чувствовала себя прямо-таки липучкой.

— Липучкой? — недоуменно переспросил он.

— Ну, той, что липнет к поп-группам, фанаткой! — рассмеялась она.

С бокалом в руке она скользнула на тахту, облокотилась на столик, лицом к Домострою, и вытянула ноги так, что туфли ее оказались в считанных дюймах от его бедра.

— В Джульярде, [2]где я занимаюсь музыкой и театром, студенты без ума от тебя. Они говорят, что ты профи.

— Профи без единой новой пластинки, за долгие годы, а о старых и память стерлась.

— Не обо всех! — возразила она. — Месяц назад "Этюд Классик" преподнес в дар библиотеке Джульярда коллекцию своих лучших записей, в том числе и твои сочинения.

— Очень любезно со стороны «Этюда» держать на прилавке мои шедевры — и избавляться от них, раздаривая направо и налево.

Андреа встала и подошла к стеллажу с книгами и пластинками. Медленно, одну за другой, она вытащила все восемь пластинок Домостроя и вставила их в проигрыватель. Затем включила его и, растягивая слова, объявила проникновенным голосом диск-жокея:

— Сегодня, дамы и господа, мы представляем вам полное собрание сочинений Патрика Домостроя, выдающегося американского композитора, лауреата Национальной премии по музыке.

Вновь усаживаясь на тахту, она слегка задела Домостроя, и он ощутил аромат ее волос.

Из двух огромных динамиков, подвешенных на кронштейны в противоположных концах комнаты, полилась мелодия. Как всегда, слушая свои записи, он поражался этой музыке, звукам, которым когда-то мог внимать лишь внутренним слухом. И снова не мог разобраться в собственных ощущениях; он никогда не понимал, нравится ему эта музыка или нет. Хотя и отождествлял себя с ней, знал каждую ноту, каждый пассаж, помнил когда, где и сколько работал над ней. Память сохранила даже его реакцию на каждый фрагмент, впервые услышанный им в концертном зале, потом по радио, потом, изредка, по телевизору. А еще не забылось то мучительное нетерпение, с которым он ждал выхода каждой своей пластинки, предвкушение успеха, а затем еще более мучительное ожидание рецензий.

— Тебе нравится быть композитором? — пристально глядя на него, спросила Андреа.

— Я больше не композитор, — ответил он.

— Но ты же собираешься снова давать большие концерты?

— Больше никаких больших концертов, — сухо произнес он.

— Почему же?

— Я растерял своих поклонников.

— Но как же так? Они по-прежнему тебя любят.