Пинбол - Косински Ежи. Страница 60
Андреа решила — пусть платит, и от лица Валькирии написала, что, прежде чем они смогут встретиться, он должен пройти проверку, которой она, ради собственной профессиональной безопасности, подвергает всех своих потенциальных клиентов, к полному, впрочем, их удовольствию. В качестве наживки Андреа вложила в конверт свой полароидный снимок, на котором была запечатлена, как истинная сексуальная повелительница, одетой в туго облегающий кожаный костюм, — при этом она обрезала верхнюю часть снимка, так что изображение осталось без головы. Она приказала ему надеть смокинг и в полночь следующей субботы прибыть в "Тиль Уленшпигель", убогий отель на окраине. В бельэтаже, за тяжелой зеленой портьерой, он обнаружит пустую нишу — ее любимый Альков, — он должен встать там лицом к стене и дожидаться ее. Она спросила его, обещает ли он исполнять все ее приказания, и Томас ответил, что готов повиноваться ей безоговорочно.
В последующие дни Андреа, как обычно, проводила время с Томасом, не давая ему ни малейшего повода для подозрений.
В ночь на субботу Андреа нагрянула в "Тиль Уленшпигель" с Чиком Меркурио и целой оравой знакомых панков. Все они бесшумно поднялись в бельэтаж и сгрудились перед зеленой портьерой. Как только Меркурио приготовил камеру, Андреа, облаченная в свой экстравагантный кожаный костюм, нацепила кожаную маску и проскользнула в нишу, задернув за собой портьеру. Там, лицом к стене, ожидал свою новую повелительницу бедняга Томас в вечернем костюме, аккуратно причесанный, в легком облаке туалетной воды.
Андреа — вот мерзкая сучка! — точно всем расписала, что было потом. В кожаных сапогах на высоченных каблуках она подошла к нему сзади и, подобно воинственной амазонке, стиснула его в объятиях. Нашептывая с легким немецким акцентом грубые, но чувственные словечки, она покусывала его в шею, целовала мочки ушей и прижималась к нему своим затянутым в кожу телом, так что вскоре он застонал от возбуждения и принялся умолять позволить ему повернуться, чтобы увидеть ее. Но она приказала ему стоять, уставившись в стену, и, медленно расстегнув его ремень, забралась к нему в трусы и стала рукой в перчатке поглаживать его пенис. Она продолжала так развлекаться, пока его брюки и трусы не соскользнули на пол, а сам он не начал скулить, заверяя, что покорно исполнит все, что она пожелает. И когда возбуждение его стало в высшей степени наглядным, Андреа бесшумно отдернула портьеру и отошла в сторону, выставив несчастного Томаса на обозрение своим милым дружкам.
Только услышав визг и гогот публики, Томас обернулся и понял, что выставлен на всеобщее обозрение под объективом фотоаппарата, но ничего, кроме как натянуть трусы, делать ему не оставалось. Сделав это, он сообразил, что в этой толпе громче всех смеется Андреа, его величественная подружка, облаченная сейчас в обтягивающие одежды, столь хорошо ему знакомые по фотографиям, которые она ему посылала.
Домострой ощутил легкую тошноту. Он сожалел о том, что вообще повстречал Андреа, что позволил использовать себя. Каким дураком он оказался, согласившись участвовать в ее замысле и подчинившись ее сексуальным махинациям. Ради нее он сделал все возможное, чтобы пробудить интерес Годдара к прекрасной незнакомке, пишущей столь интригующие и проницательные письма, интерес, достаточный, чтобы принять вызов, броситься за ней — и попасть в западню. Домострой и не подозревал, что Андреа уже случалось воплощать в жизнь подобный замысел — включая даже фотографии без лица — совершенно самостоятельно, и все ради одного лишь садистского удовольствия. Что припасла она для него самого, гадал Домострой? И какая роль в интригах Андреа предназначена Джимми Остену, очередному ее рабу?
Его передернуло. После того, что он узнал об Андреа, ему расхотелось поддерживать с ней какие-либо отношения. Хватит, у него своя жизнь, и ему наплевать, кто такой Годдар.
Находясь рядом с Донной, Домострой изо всех сил старался ни словом, ни делом не обнаружить своих чувств, дабы не вывести ее из себя. Он понимал, насколько важно для нее полностью сосредоточиться на подготовке к Варшавскому конкурсу. Во время их встреч она, приходя в ужас от мысли, что в Варшаве будет соревноваться с лучшими пианистами мира, не раз грозила отказаться от участия в конкурсе, но Домострой успокаивал ее, уверяя, что следует отправиться в Варшаву и показать все свое мастерство хотя бы ради одного лишь опыта.
Когда приблизился день отъезда, Донна стала приходить и играть ему каждое утро, и он всегда вел себя только как учитель, оттачивающий талант своей ученицы и заставляющий ее почувствовать уверенность перед публикой. И, замечая в ее глазах малейший намек на то, что она видит в нем еще и мужчину, он с величайшими муками подавлял свои желания.
Но потом он заметил, что его притворная бесстрастность огорчает ее, и ему показалось, будто она ждет, когда он сподобится проявить свое чувство, и готова ответить; это стало особенно очевидно после неожиданного вторжения Джимми Остена в "Олд Глори". Немного времени спустя она подарила Домострою две свои фотографии. На одной было написано: "Дорогой Патрик, помни, что я всегда с тобой", на обороте другой она написала сказанное ей однажды Домостроем: "С тех пор как я встретил тебя, я думаю, что ты не просто красива, но ты и есть красота".
Под его опекой она играла все лучше и лучше, и старый танцевальный зал все чаще наполнялся поистине волшебными звуками. Ее отточенная виртуозность то и дело заставляла Домостроя вспоминать замечание Шумана:
"Хороший музыкант понимает музыку без партитуры и партитуру без музыки. Ухо не должно зависеть от глаза, глаз не должен зависеть от уха".
Слушая ее, он проникался все большей уверенностью, что в Варшаве у нее не будет проблем, и при удачном подборе пьес для финала она вполне способна занять второе, третье или четвертое место.
Если он сомневался в ее шансах на первый приз, то главным образом потому, что подозревал большинство членов жюри в вывернутой наизнанку расовой пристрастности во избежание молчаливых обвинений публики и прочих конкурсантов в стремлении исправить многовековую социальную несправедливость, а не оценить по достоинству музыкальный талант.
Но точно так же он сомневался, найдется ли другой молодой пианист, способный соперничать с Донной, когда дело коснется Шопена. Когда он наблюдал за ее игрой, у него возникало суеверное чувство, что эти несколько недель она подсознательно сражается с исторической несвободой собственной расы, желая разрушить оковы силой своего искусства. Домострой гадал, может ли появиться в Варшаве пианист столь же целеустремленный, столь же страстно желающий исполнить свое предназначение.
С тех пор как Донна начала заниматься с ним, беглость ее игры заметно возросла. Иногда казалось, что пальцы ее парят над клавиатурой, словно нежные водоросли, увлекаемые приливом; иногда они падали на клавиши резко, будто морские кораллы. Он заметил, что, играя теперь Этюд ля минор, она возвращается к технике самого Шопена — длинный третий палец скользит над четвертым и пятым, особенно когда большой занят чем-нибудь другим, и третий может нажать черную клавишу. Под пристальным взором Домостроя она старалась избегать любого необязательного движения кисти; в долгих и плавных фразах брала теперь как можно больше нот, не перекладывая руки, а когда возникала такая необходимость, делала это как можно непринужденнее и всегда попадая в паузы. Его восхищала музыкальная интуиция Донны и свобода, с которой она, словно джазовый пианист, меняла стандартное положение пальцев, если в том возникала нужда. Он дивился четкости, с которой она использовала полную гамму экзотических акцентов, предоставляемых цепочками доминирующих септим, чтобы сгладить кропотливую угловатость, присущую мазуркам строгой музыкальной эпохи; наконец, он поражался тому, как свободно она выражает себя в пронзительных квартах, акцентированных басах, внезапных триолях и непрерывно повторяемых однотактовых мотивах.