Свидание вслепую - Косински Ежи. Страница 22

Немного позже их беседу прервал грохот барабана. Хозяин клуба выскочил на сцену. Он объявил, что открыл свое заведение в конце Второй мировой войны и с тех пор его клуб посещали многие достойные и необычные гости. Но сегодняшний вечер воистину особенный. Впервые, сказал он, ему оказана честь принимать двух настоящих эскимосов, выдающихся представителей этой уважаемой нации. Он развел руки и церемонно поклонился Левантеру с Ромаркиным. Прожектор переместился со сцены на их стол. Абсолютно все — одинокие клиенты за стойкой бара, проститутки и официанты, держащиеся за ручку парочки за столами, — обернулись, чтобы посмотреть на двух эскимосов, и бурно захлопали. Оркестр грянул «Марсельезу».

Опустив голову, Левантер старался вжаться в свой стул. Но Ромаркину это неожиданное внимание, кажется, доставило удовольствие. Он встал и протянул руки к хлопающей толпе.

Хозяин заведения призвал гостей к тишине и с сияющей улыбкой обратился к Ромаркину:

— Одна из наших очаровательных официанток имела счастье слышать, как вы говорите на своем прекрасном эскимосском языке. Можно попросить вас для тех, кому не выпала такая честь, сказать что-нибудь по-эскимосски. Стихотворение, фразу, какое-нибудь слово, что угодно!

Посетители снова принялись аплодировать.

Ромаркин отвесил присутствующим поклон. Левантеру вдруг показалось, что он снова оказался в Москве. Он дернул Ромаркина за пиджак, пытаясь заставить друга сесть на прежнее место.

Словно собираясь произнести заготовленную речь с кафедры, Ромаркин распрямил грудь и начал громко и выразительно материться по-русски. Такого сочного набора непристойностей Левантер не слышал с армейских времен, когда служил под началом Барбатова. Ромаркин закончил свою речь театральным жестом, что вызвало у его слушателей новый взрыв аплодисментов. Правда, не у всех.

Двое крепких мужчин за стойкой бара не присоединились к общему ликованию. Когда Ромаркин начал свою тираду, они выпрямились, словно их проткнули раскаленными стержнями. Когда он закончил, они гневно разбили стаканы об пол и начали кричать Ромаркину по-русски. На его же грязном советском жаргоне они обозвали его сталинским прихвостнем. «Это Франция, — вопили они, обращаясь к Ромаркину, — и ты не имеешь права оскорблять нас своим грязным языком только потому, что мы старые эмигранты, а ты наверняка советский агент, выдающий себя за туриста!» Распаленные, разгневанные и возмущенные, они расшвыривали стулья и отталкивали людей, стараясь пробраться к нему.

Хозяин заведения застыл. Официанты стояли в полной растерянности из-за того, что в их клубе собралось так много эскимосов, и были весьма озадачены, что слова одного эскимоса могли так оскорбить его соотечественников.

Левантер с Ромаркиным, устроив баррикаду из двух столов, швыряли в нападающих стаканы и бутылки, а стульями защищались. Вскоре прибыла полиция. Левантеру удалось убедить хозяина, что, если его и Ромаркина оставят в покое, он немедленно возместит весь причиненный ущерб. Уговаривая полицию не забирать Левантера и его друга, хозяин объяснял, что эскимосы, подобно французам, часто ссорятся из-за политических взглядов.

На следующий день после беседы со своим другом в ночном клубе Левантер отправился навестить Жака Моно, французского биолога и философа, с которым познакомился, когда был в США в научной командировке. Левантер пересказал ему всю историю Ромаркина, начиная с Москвы.

— Даже сейчас во Франции, — сказал Моно, — Ромаркин не смеет признать, что, помимо чистой случайности, в событиях его жизни никто не виноват. Вместо этого он ищет религию вроде марксизма, которая укрепила бы его в мысли, что судьба человека развертывается из некоей осмысленной жизненной сердцевины. И однако же, веря в существование заранее предопределенного смысла, Ромаркин не замечает присутствующей в каждом конкретном моменте его бытия драмы. А ведь, признавая предопределенность, он вполне мог бы полагаться на астрологию, хиромантию или бульварное чтиво, которые утверждают, что наше будущее уже предначертано и нам остается только его прожить.

Когда Моно протянул руку за чашкой чая, Левантер заметил, что она дрожит.

— Вы плохо себя чувствуете? — спросил Левантер.

— Давно уже со мной такого не было, — сказал Моно. Он с трудом унял дрожь в руке, после чего поднял чашку чая.

— Что с вами? — спросил Левантер.

Моно назвал болезнь.

— Несколько месяцев назад мне поставили диагноз при обследовании, — сказал он, отхлебывая чай.

Левантер был ошарашен. Оказывается Моно, который всю жизнь посвятил тому, чтобы обогатить мировую науку знаниями о том, откуда клетки тела черпают жизненную энергию, лишен этой энергии; у него самого неизлечимая болезнь.

Моно было шестьдесят шесть лет. Он выглядел совершенно здоровым, продолжал заниматься своими исследованиями, участвовал в научных конференциях, а по выходным плавал на катере и гонял на спортивном автомобиле. Глядя на него, Левантер и представить себе не мог, что Жак Моно скоро умрет.

Левантеру с трудом удалось сохранить спокойствие.

— Вы проходите какое-нибудь лечение?

— Мне часто делают переливание крови, — Моно попытался сменить тему разговора. Он упомянул, что собирается ехать в Канны и предложил Левантеру составить ему компанию.

— Не будет ли такая поездка всего на один уик-энд слишком для вас утомительной? — спросил Левантер.

— Я хочу поехать туда не только на уикэнд, — ответил Моно.

— А как же с переливанием крови? Это можно делать и там? — спросил Левантер. Моно ничего не ответил. Левантер почувствовал, что у него перехватило дыхание. — Почему бы вам не остаться в Париже? Здесь есть все необходимое оборудование.

Моно пристально посмотрел на него.

— Чтобы машина крюком вытаскивала меня в жизнь? — резко спросил он. — Игра не стоит свеч.

Как-то отец Левантера заявил, что в каждый момент своей истории цивилизация — это результат чистой случайности плюс мысли и поступки одной-двух тысяч исключительных мужчин и женщин, большинство из которых знают друг друга явно или хотя бы понаслышке. Если бы ты оказался в их числе и захотел познакомиться с кем-нибудь из них, для этого бы потребовалось всего два-три посредника. Левантер выяснил, что независимо от области своих занятий все эти мужчины и женщины хотя бы часть своей жизни были мелкими инвесторами — рисковали личной энергией и средствами ради того, чтобы достичь каких-то непредсказуемых целей.

Однажды в крупном нью-йоркском издательстве Левантера остановил какой-то незнакомец и предложил ему познакомиться с его приятельницей, которая работала здесь редактором.

Она была занята чтением версток с внушительным седовласым мужчиной, которого тут же представила Левантеру. Это оказался летчик Чарлз Линдберг. Линдберг всегда казался Левантеру трагическим героем: сначала человек получил всемирную славу, а потом стал жертвой прессы, обвинившей его в преступлениях против семьи и превратившей в одну из самых одиозных фигур общества. Левантер извинился, что помешал, и собирался уйти.

— Прошу вас остаться. Мы уже почти закончили, — сказал Линдберг.

Левантер с Линдбергом вышли вместе. Стоял ясный осенний день, и Линдберг предложил пройти несколько кварталов пешком. Провожая Левантера до Пятой авеню, он то и дело наклонял голову и надвигал на лоб свою шляпу. Левантер подумал, что нежелание быть узнанным стало для Линдберга второй натурой.

— Насколько мне известно, перед войной вы совершили полет над Восточной Европой, — сказал Левантер. — Несколькими годами позже, во время войны, в шестилетнем возрасте, я оказался разлучен с семьей и в одиночестве бродил по тем деревням, которые вы видели с самолета.

Линдберг прекрасно помнил тот свой полет. Он направлялся в Советский Союз и вел свой самолет над закарпатскими равнинами, узкими реками, озерами и болотами, казавшимися бесконечными. Он вспоминал крохотные деревушки и то, что сверху они напоминали островки, рассыпанные среди болот. Бедные крестьянские хаты с соломенными крышами, с разбросанными вокруг них стогами сена.