Чертово дерево - Косински Ежи. Страница 5

Я перевернулся на спину и силой уткнул ее носом в мой пах.

— Валяй, — приказал я ей. — Мне плевать, нравится ли это тебе, я просто хочу кончить.

Я сжал ее плечи, и она подчинилась, склонила голову и нежно заглотила меня. Я приказал ей не церемониться и не быть такой нежной, обхватил ее голову и прижал к себе до упора. Она методически двигала головой, помогая себе языком и пальцами. Я почувствовал, что она снова возбуждается. Она старательно трудилась и при этом сама вышла из равновесия, но, когда почувствовала, что я почти готов, резко остановилась, бросила меня и вновь уткнулась лицом в подушку. Но на этот раз слез не последовало.

* * *

Я отдал Кэйрин все мои заметки и фотографии, сделанные в Бирме, Индии и Африке. Я сделал это, потому что мне хотелось показать ей нечто материальное, связанное с моим прошлым, чтобы она смогла лучше понять его. В то же время я гадал, значит ли для нее мое прошлое вообще что-нибудь. Я всегда опасаюсь, как бы какая-нибудь история из моего прошлого не испортила моих отношений с теми или иными людьми в настоящем. А поскольку нельзя предсказать, какая именно, я всегда старался держать язык за зубами. Я мастерски научился утаивать детали, переделывая свои воспоминания в угоду собеседнику. Обычно я старался скрыть самые отвратительные или мерзкие подробности. Но с Кэйрин я ничего не боялся. В разговорах с ней не было нужды скрывать то, что другому человеку показалось бы чудовищным или странным.

Это для меня существенная разница. С другими людьми мне приходится быть крайне осторожным. Мои друзья не способны понять моего двойственного отношения к жизни. Они думают, что я избегаю трудных положений, чтобы уйти от самого себя или от моей семьи. Они не понимают, что я ищу экстремальных ситуаций для того, чтобы открыть в себе все мои многочисленные «я». Если я расскажу им лишнее, они приходят в ужас. Или, что еще хуже, «смиряются» со мной, решив, что мое отношение к жизни продиктовано врожденной эксцентричностью или психическим отклонением.

Только однажды мне удалось почувствовать себя так же свободно, как я чувствую себя с Кэйрин. Это было в то время, когда я жил в Африке вместе с Энн, хотя Энн все же никогда не была мне так близка, как Кэйрин. И в сексе она не возбуждала меня так, как Кэйрин. Для меня нет ничего лучше, чем ожидание близости с Кэйрин. Я чувствую с ней, что меня можно любить таким, какой я есть, а не за внешность или поступки. Все во мне становится приемлемым, все становится отражением моей сущности. Я уверен, что обладаю такими качествами, которые проявляются только тогда, когда меня любят по-настоящему.

Отдавая Кэйрин мои заметки, я сказал ей, что писал их для себя. Тогда я и сам верил в то, что сказал. Несомненно, мне становится неловко от мысли, что я написал все это исключительно ради собственного удовлетворения. Но все-таки я же знал, что обязательно дам прочитать их Кэйрин. Я же знал, что придет день, когда она их увидит.

Мне всегда хочется вернуться туда, где опыт еще не оформился в слова. Я подозреваю, что, высказывая свои мысли или переводя подсознательные импульсы в слова, я предаю истину, которая остается скрытой. Вместо того чтобы выразить себя, я составляю упорядоченное высказывание о состоянии сознания какого-то вымышленного субъекта.

Пересматривая свои заметки, я понимаю, что им не хватает полноты. Что будет, если Кэйрин сочтет мое представление о ней неадекватным? Может, она высмеет меня за банальность и наивность моих мыслей? И тогда я жалею, что так раскрылся перед ней.

* * *

Внутри меня шла такая напряженная борьба, что я даже вспотел. Было такое ощущение, что две половины моего «я» вступили в физическое единоборство. Я то говорил своим обычным голосом, то хныкал, как малое дитя: «Как она могла такое сказать? Неужели вы не видите, что она творит?» Я хотел, чтобы другие почувствовали, какую боль причиняют мне ее слова, но никто ничего не замечал. Толстая женщина рассказывала мне что-то про свою яхту. Я видел, как шевелятся ее губы, но внутри меня звучал только голос Кэйрин: «Я решила, что нужно забыть тебя. Наши с тобой отношения — это единственное, о чем я не хотела бы никогда вспоминать». Я присел на предложенную мне тахту и сосредоточился на стакане со скотчем.

В детстве я любил лежать на полу с закрытыми глазами в надежде на то, что люди пройдут мимо меня и не заметят. И тогда я пойму, что и вправду стал невидимкой. Но в то же время я помню, что, когда папин лакей Энтони действительно прошел мимо меня, не заметив, я испугался. Видно, мне все же хотелось, чтобы меня видели. А теперь я выяснил, что я не просто всегда был видимым — за мной еще и следили. Из-за моего отца, из-за Компании, из-за всех этих денег. Целая куча народу постоянно интересовалась моим существованием. И только отец делал вид, что меня не существует вовсе.

Мне ни разу не удалось потерять контроль над собой. Если одна половина моего «я» его теряла, то освободившееся место немедленно занимала другая. Однажды я сидел скрючившись в кресле и рассматривал свое отражение в большом зеркале на стене гостиной. Щеки покрывал густой румянец, и сам я выглядел как беззащитный ребенок. Внезапно я расправил плечи, и выражение на моем лице резко переменилось. Оно стало замкнутым и жестким. Эта перемена была непроизвольной. Она просто произошла — и всё. В другой раз я спрятался за отцовским стеллажом для папок и заорал что было мочи. Я решил, что буду так кричать, пока кто-нибудь не найдет меня. «Кто-то кричит», — сказал мой отец; моя мать ответила: «Да никто не кричит, успокойся. Мы опаздываем». Я открыл рот, чтобы снова закричать, но не смог.

Когда Кэйрин высмеивает или пытается оскорбить меня, она выпускает на волю скрывающегося во мне ребенка. От страха и одиночества бесконтрольные эмоции начинают рвать меня в клочья. Это похоже на какой-то приступ. Меня сковывает паралич, и я не могу ничего с этим поделать, пока все кусочки в калейдоскопе моего сознания снова не улягутся на свои места.

* * *

Я все еще страдаю от неприязни, которую испытывал ко мне отец, и безразличия, с которым смотрела на меня мать. Я знаю, что неправ, соглашаясь испытывать эту незаслуженную боль, и только сам виноват в том, что чувствую ее. Никто не может быть наказан лишь за то, что он таков, каков он есть.

* * *

Мы с Кэйрин поспорили насчет групповой терапии. Я сказал ей, что мне, если пытаться быть честным до конца, придется играть не одну, а несколько ролей. Когда я играю роль собственного отца, я говорю его голосом, тем голосом, который для меня связан с наказанием. Но этот же голос для меня связан и с утешением, когда он произносит: «Ты лучше других, не бойся ничего, потому что ты — мой сын».

Эти роли переплетены друг с другом, они неразделимы. Так одеяло согревает младенца, но под ним он может и задохнуться. Кэйрин сказала, что я просто лжец.

* * *

Ко мне постепенно возвращается былой страх перед насилием. Впервые я почувствовал его в раннем детстве, когда, лежа в постели, я услышал своего отца в припадке бешенства. Я думаю, что все, включая мою мать, боялись этих припадков не меньше, чем я. В тех редких случаях, когда я отваживался выразить свое несогласие с отцом, он жестоко избивал меня, не обращая внимания на присутствовавшую при этом няньку. Еще одной жертвой его гнева был наш пес Месаби. Как-то ночью, когда мы жили на Уотч-Хилл, я проснулся и услышал, что собака скулит где-то снаружи. Я накинул халат и вышел из дома. Отец стоял у кромки прибоя, ухватив пса за ошейник, и молотил его кулаком по голове и бокам. Собака выла от боли. Я не стал вмешиваться. Я просто смотрел, раздираемый разными чувствами: состраданием к бедному животному, гневом на отца и сознанием собственного бессилия. Я спасался от страдания в мире фантазий, в которых я всегда оказывался победителем. Я играл в игры с оловянными солдатиками и острыми ножами. Я читал книги о великих вождях, которые стали для меня кумирами. Я был в восторге, если в биографии героя ничего не говорилось о его родителях. Создавалось ощущение, что у этих людей не было отцов; неудивительно, что они стали такими сильными и могучими, наказывающими кого угодно когда им заблагорассудится. Они просто родились отцами.