Берег любви - Гончар Олесь. Страница 19

- Плохо же ты меня знаешь.

- Вероятно.

Понурился, присмирел, медленно водил по песку носком своего разбитого башмака, водил как бы от нечего делать, но все-таки какая-то шифрованная вязь возникла на песке.

- Что ты рисуешь?

- Хочу записать этот день.

- Зачем?

- Чтобы никогда не забыть.

И только потом поинтересовался ее делами, Кураевкой.

- Не переименовали там еще ее? - улыбнулся вдруг.

- А для чего?

- Да, кажется, уже вынашивают некоторые такую идею. Кура, курай, [Курапыль (обл.). Курай- трава солянка {обл.).] Кураевка... Кое-кому, говорят, это режет слух. Да и в самом доле, может, не по-современному?

Может, и впрямь пришлепнуть бы ей какое-нибудь более веселенькое имечко, а?

- Какое же? Предложи.

- Счастливое, например. Или Урожайное. Или Светозарное... Теперь часто такие дают.

- Если уж надо менять, я б нарекла Хлебодаровка.

Правда, одна уже есть...

- А ту, другую, слыхал я, как раз собираются ликвидировать...

- Не может быть!

- Очень даже может! С кем-то сольют, укрупнят, жителей переселят, дома снесут потихоньку, если где-то там решат: "неперспективна" эта Хлебодаровка... Так что нс очень-то удивляйся, если в один из прекрасных дней от Хлебодаровки останется голый звук.

Они снова помолчали, провожая глазами речной трамвайчик, который отчаливал от пристани, оставляя за собой на воде круто вывернутый радужный след.

- Вчера Панаса Емельяновича видела,- сказала Инна, чтобы напомнить Виктору об отце.- Так постарел...

- Зрение теряет аксакал. Все, говорит, перед глазами плывет...

- Поскорее уж возвращался бы ты к ним.

- Сначала вот патлы отращу,- провел он рукою по стернистой своей голове.

- Если уж стричь, могли бы поаккуратней...

- Это специально по моему заказу. Чтоб грубо, зримо... Чтоб сразу было видно: пострадал человек...

- Великомученик?

- Вот именно. Ну, скоро новый, вольный чуб отрастет... Обожду здесь пока, а то пе узнают кураевцы.

Правда ж, могут не узнать?

- Кому нужно, тот узнает.

- Ты уверена?

- Уверена.

Пробовала расспросить его о пережитом там, но Виктор то отмалчивался, то ловко ускользал от этой темы, всячески силясь избежать ее. А ежели касался, морщился, подшучивал над собой с горькой ухмылкой. Мало, дескать, интересного. Отбывал, да и все. Аллигаторная жизнь. Зек, одним словом.

- Иногда кажется, что судьям и делать нечего, а оно, видишь, как...

- Пока еще есть кого стричь,- и он горько улыбнулся.- Один наш говорил: разве это дело, что столько ходит по планете нестриженых...

Эти тюремные остроты коробили ее. Хотелось ей услышать от него другое: как он там душою переживал свою драму, глубоко ли раскаивался, мучила ли его совесть в той, аллигаторной жизни, жаждал ли он скорее очиститься, чтобы обновленным вернуться домой... Возможно, чтото такое с ним там и происходило, да происходит и сейчас, иначе откуда же явилась бы на его лице эта грустная задумчивость, этот как бы обращенный в себя настороженный взгляд? У рта легли складки горечи, руки отвердели в мозолях.

- Трудно было?

- Там легко не бывает, Инна. Заведеньице, как известно, "сурьезное". Орденов там не дают, но все же твой Виктор не раз чувствовал на себе благосклонную ласку администрации колонии.- Его самоирония снова была приперчена дозой горечи.- В изоляторе не сидел, работал без симуляции. Словом, делал все, чтобы скорее оказаться среди нестриженого человечества.

- И оказался, поздравляю... А где был - туда, думаю, дорогу забудешь...

- Не приведи бог еще раз там очутиться. Хотя, кажется, и в зоне твой Виктор оставил о себе не самую плохую память. Одних только ценных рацпредложений сколько подал,- говорил снова полушутя, с ухмылкой.

- Какие же это?

- Разные. Тебе неинтересно.

- Все, что связано с тобой, для меня интересно.

Расскажи...

Хорошо, слушай. По совету Веремеенко Виктора был установлен в деревообделочном цехе вентилятор. Была принята во внимание жалоба о невыдаче соседу койкосетки... Было вынесено из цеха излишнее оборудование... - Все это говорилось с какой-то жесткой, неприятной улыбкой, с каким-то нервным надрывом в голосе.

И это было у Виктора тоже новое.- Ну а если уж бередить раны...

- Хватит, не рассказывай,- с болью прервала Инна и взяла его руку, большую, как бы расплющенную, в затвердевших буграх мозолей, взяла и крепко зажала в своих маленьких ладонях.

Долго молчали. Было что-то трогательное, нолудетскос в этом молчании, в немом сплетении рук. Так им было лучше всего. И наплевать ей было на то, что рядом с ее лакированными босоножками особенно нелепо выглядят его разбитые в прах ботинки, а возле грубых брезентовых штанин вызывающе выделяются ее стройные девичьи ножки, загорелые до пшеничной золотистости, туго налитые жизненной силой.

- Песни, слышал, сочиняешь? - спустя некоторое время спросил Виктор, упершись взглядом в песок и, как Инне показалось, пряча насмешливую ухмылку.

- А что - ты против?

- Почему? Занятие не из худших... "Берег любви" на днях тут местная радиосеть передавала...

- Ну и как?

- Ничего. Душещипательно.- И, обернувшись к пей, Виктор неожиданно подмигнул как-то незнакомо, ей показалось, даже вульгарно.

Инна сейчас же отпустила его руку. Такого раньше не было.

- Почему ты мне подмигиваешь? - спросила она, помрачнев.

- Извини. Это приобретение - нервный тик называется...

- Чтобы этого больше не было.

- Слушаюсь, товарищ начальник.

И снова рука в руке, и теплынь близости льется прямо в сердце, и радостно им смотреть даже на воробьев, которые так смешно и непугливо купаются в пыли почти у самых их ног.

И все-таки Инне очень хотелось узнать, как ее Виктор представляет свое ближайшее будущее, что решит в этом новом своем положении, не допустит же он, чтобы жизнь его снова шла "наперекос"...

- Когда же домой, стриженый мой хлопче? Или зацепился здесь надолго?

- Чтоб надолго - вряд ли. Пока нет гармонии с начальством. Да и ребята в Сельхозтехнику зовут.

- Ну а в Кураевку?

Кажется, угодила в незажившую рану. Он потемнел.

- Я дорожник, Инка. Тяжел мой каток, покуда до вас докатится, покуда додавлю траву-мураву до родной Кураевки, пожалуй, немало воды утечет...

Вот теперь в голосе его чуялась глубокая грусть.

- Возвращайся,- вырвалось у девушки невольно, приглушенно, горячо.

Он взял ее за плечи и, круто повернув лицом к себе, неотрывно смотрел в глаза, полные глубоких, темных слез.

- Вернусь,- сказал твердо.

А мог бы еще добавить: "Вернусь ради тебя. Чтобы без конца мучить. Высмеивать, терзать, завидовать. Донимать цинично. Бросать и снова находить, ревновать без причин...

Вернусь, чтоб любить!"

* * *

Под вечер Инпу подхватила возле элеватора попутная машина. И Инна оказалась среди хлопцев-зерновозов в армейских панамах. Притормозили, руку подали, а когда села, надоедать не стали. Вежливые ребята. Наверное, сразу заметили, в каком состоянии была девушка: щеки ее раскраснелись от волнения, глаза горят, мыслями она все еще там, где только что была.

Инна и впрямь была взволнована встречей, переполнена ею. Проводила Виктора до катка, этого "черного бегемота", что стоял в ожидании хозяина на свежем асфальте. "Ты ведь знаешь, я приставучая",- весело сказала Виктору, беря его под руку, и заметила, что ее "приставучесть" была ему приятна, в нем появилось что-то похожее на уверенность, и, взбодренный, по-журавлиному горделиво он шагал рядом с Инной под пристальными взглядами бригады.

Посматривал с веселым превосходством на своих сотоварищей по дорожным работам - глядите, дескать, какая славная девушка в мини-юбке постукивает каблучками рядом, держит вашего Виктора под руку!.. Легко, будто какойнибудь горец-джигит, вскочил в железное седло, сдвинул с места стотонную неуклюжую махину, перед которой остальные члены бригады уже рассыпали лопатами горячий зернистый асфальт. Оттуда, с седла, оглянулся, сверкнул на прощание Инне уже не сухой, не вымученной, а живой, озорной, как в школьные годы, улыбкой: