Берег любви - Гончар Олесь. Страница 47

Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.

- Ну как, дедушка, ловятся шпионы?

- Что-то ни шпионов, ни тюльки...

С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:

- Бери, Андрон, полакомимся.

- Не скучаете тут по людям, Иваныч?

- Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье.

- Для добрых людей земли хватит.

- Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,- Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь - как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?

- Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток - почему?

Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу.

На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти - лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же?

Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.

Все для него сливалось в слепящем солнце - трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце!

Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком вывела Ягнича из задумчивости. Оглянулся: по берегу от комплекса кто-то шагает молодо, движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках, которые теперь носят осе, без различия пола,- сразу и не поймешь: хлопец идет или дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка еще нс охвачена прибоем... Инка!

Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд.

В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами.

- Как ты меня нашла?

- А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется, это он, Ягнич ваш, сидит на джуме.

Тяжко было ему смотреть на племянницу. Исхудала, осунулась. Глаза, которые недавно были полны отблесками счастья и веселья, потускнели, налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не стала говорить.

- Вот компот вам принесла,- поставила на песок размалеванный термос.- С урюком...

- Спасибо. Садись, дочка.

Примостилась рядом, на краешке бревна, веточку полыни непроизвольно крутила в руке. Ягнич способен был понять такое состояние, когда человек томится от горя и тоски, чувствовал, как безысходная ос боль какими-то токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может, и следовало бы ей сказать, что стоит ли так убиваться о человеке, который родному отцу - пусть невольно - жизнь укоротил, о том, кого собственная совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем тут утешить? Видно, нету на свете таких слов-лекарств, чтобы можно было к душевным ранам приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо:

- Не плачь, доченька.

- Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?..

- Каждый человек, Инна, может осиротеть, стать одиноким. И все же падать духом он и тогда не имеет права.

Человеку, бывает, придает силу и одиночество.

И снова молчали, вдыхая терпкий запах моря, сухой воздух степной. Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь.

Море все больше погружалось в темноту.

И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про Стромболи. Есть такой постоянно действующий вулкан - Стромболи, моряки называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он из ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю небо, раскаленное докрасна, пульсируя, отсвечивает над ним.

Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все рдеет и рдеет... Может, где-то там, на виду стромболиевского зарева, и "Орион" сейчас прокладывает свой курс...

- Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся, доченька, тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу... Ну, кажется, нам пора...

Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в свои мысли, медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и растаяло в тенях, и расплылся в сумерках песчаный холм - эта поросшая горькой полынью кураевская дюна-джума.

* * *

Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг".

Эпидемия гриппа не миновала и это отдаленное от городов побережье. Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта беда повсеместная. В Риме, в Лондоне, в Париже больницы переполнены, закрываются школы, люди умирают тысячами.

Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга"

достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают все новые и новые разновидности вируса.

Возбудители страшной болезни, которых еще. вчера не было, сегодня распространяются молниеносно, с грозной неотвратимостью, с коварной загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной этого зла, целые институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще никто нс предложил. Приходится довольствоваться давно известными советами, простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же не убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм сам его не переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых.