Бригантина - Гончар Олесь. Страница 8

А другой добавил:

— Это какой-то новый чижик.

Потому что для них все тут чижики, кто меньше их, только и разницы, что тот чижик черненький, а тот рыженький, а Порфира, наверное, чижиком сереньким прозовут… Соскакивая на землю, хлопцы продолжали забавляться новичком, один попытался дать Порфиру щелчок по носу и действительно назвал его чижиком сереньким, за русость волос, другой — рослый паренек с темным, уже высеявшимся на верхней губе маком, — хотел знать, почему такой грустный этот малыш.

— Волюшки захотел, верно?

Как угадал! И в самом же деле захотел, ни на мгновение хотеть не переставал!

Самым добрым оказался тот, что все еще сидел с засученными рукавами на тракторе, словно бы не хотел расставаться с рулем.

Он сам предложил Порфиру:

— Хочешь за руль подержаться? Иди…

Но только Порфир рванулся к рулю, как вынужден был мигом менять паруса: от мастерских накатывался шум, грозно вышагивал оттуда начальник режима Тритузный в сопровождении Синьора Помидора, который на ходу, бурно жестикулируя, видно, докладывал ему о своем расквашенном носе. В такой ситуации Порфиру ничего не оставалось, как обратиться в позорное бегство, мигом юркнуть в карантинную, чтобы накрепко отгородиться от всех оцинкованной дверью своего карцерного убежища.

Упал на топчан, сжал кулаки, аж дерево зубами ему захотелось грызть. «Убегу, убегу! Сто раз буду бежать, а все же сбегу!»

IV

Плакал, уткнувшись лицом в ладони, чтобы никто не видел этих слез: казалось, сквозь тот глазок в двери все время кто-то неотрывно смотрит на тебя злым, караулящим оком.

Начальник режима вскоре заглянул в штрафную, но, убедившись, что грешник на месте, не стал трогать его, закрыл тяжелую дверь, — слышно было, как задвигает ее на засов.

После этого стало еще тоскливее. Настроение такой заброшенности охватило хлопца, чувство такого одиночества накатилось, будто на всем свете теперь он один, никому не нужный, всеми забытый. Кара одиночеством — знают, чем карать! Мама не приходит и, может, никогда и не появится тут, выйдет замуж и уедет куда-нибудь на целинные земли, даже адреса не оставит. И друзья камышанские никак не соберутся проведать, видно, родители их не пускают. «Зачем он вам сдался, тот разбойник. Десятой дорогой обходите его, по нему уже Колыма плачет!..» Был бы жив дедусь, он конечно, проведал бы, он бы эти стены по камешкам разнес, не бросил бы своего любимого внука погибать в одиночестве!

Есть еще один человек на свете, который мог бы выручить Порфира: дядя Иван, мамин брат, рыбинспектор. Не раз в минуты беды ласково ложилась на голову Порфира шершавая дядина рука. Иногда по нескольку дней гостил он у дяди Ивана, там научился и мотор на лодке заводить, сам это делал, когда руки Кульбаки-старшего были еще в бинтах, изувеченные браконьерскими веслами.

Дядько Иван, наверное, еще ничего не знает о переменах в Порфировой судьбе, иначе был бы здесь — он из тех людей, что не отрекаются от своих. А может, все же и на лиман долетел слух о Порфире? Пусть только долетит, судьба Порфира изменится сразу, на сто восемьдесят градусов повернет… Будет так: дядько Иван появляется во дворе, смуглый, как мексиканец, веселый его глаз стреляет по двору, ищет Порфира и там, где маршируют, ищет и возле трактора, среди хлопцев, только что прибывших из степи, запыленных, бравых, таких, что и ветер воли запутался в их растрепанных чубах… А где же Порфир? Неужели вы его под замком держите? Немедленно хлопца сюда! Отдайте мне его на поруки, вот вам расписка, он ведь огонь-хлопец, именно такой мне и нужен помощник!

Жизнь у рыбинспекторов полна отваги и риска; пусть ночь темным-темна, а ты не спи, отправляйся на дежурство, не отступай и тогда, когда пытаются веслом тебе голову размозжить, выбить из рук электрический фонарик, который ты на них, гадов, наводишь… Порфира ничто бы не испугало, без колебаний пошел бы к дядьку Ивану в подручные, если бы только тот согласился его взять. Потому что хотя Тритузный и подозревает в Порфире чуть ли не сообщника браконьеров (именно такие, мол, малолетки бегают им за водкой да стоят на часах, когда незаконный лов идет), но что касается Кульбаки, то все это одни выдумки и предположения. Наоборот, когда он вырастет, то как раз и встанет на страже гирла и лимана, будет защитником птиц и рыб, а тем жлобам и рыбохватам с острогами и гаками-самодерами, тем, что прямо безумеют, когда рыбец идет мимо них во время нереста, он скажет: «Объявляю вам бой без примирения! Пока будете вы, до тех пор и воевать буду с вами. Воевать днем и ночью, на всех берегах, на всех водах гирла и лимана! И пощады от меня не ждите — пощады не будет, объявляется вам от меня вечная война!» Потому что, кроме всего, с браконьерами у Кульбаки еще свои счеты…

Мечты мечтами, а пока что топчан да недремлющая дырочка в дверях и высоко под потолком единственное окно, хоть и довольно большое (надлежащую норму солнца здесь даже карцерник должен получать, таков закон). Иногда пташка прилетает, садится против окна на веточку дерева весеннего, еще голого. Покачиваясь, чирикает Порфиру, счастливая, от апрельского солнца хмельная. Кажется, карасик. Водится в плавнях такая пташка, чуть побольше воробья, любит жить в камышах. Связывает четыре-пять камышин, делает над водой подвесное гнездышко, вроде гамака, и качается в нем целое лето да детей выхаживает.

Чириканье птичье навевает Порфиру что-то весеннее, чувство покинутости сменяется надеждами, снова полонит мальчика все та же неотступная мысль о побеге, с новой силой пробуждается в нем неуемное душевное озорство, уносящее его в плавни, на лиманы, на простор, где воля вольная, где ты как бог. И никакой ваш карцер, никакие Тритузные да Синьоры Помидоры не обуздают его, надежда живет, теплится под пеплом неудач! Нелегко отсюда убежать, да все же нет на свете ничего невозможного, — смерти, хлопцы, нет и не будет! Пусть поймали, запихнули сюда, пусть и тут постигла неудача, а когда-нибудь все же и повезет! Нужно лишь мозгами пошевелить, какую-нибудь хитрость придумать. Было ведь однажды, когда в прошлом году грузил кавуны с причала на баржи, «заплутался» и Кульбака среди кавунов… Очутившись на одной из тех нагруженных лайб, спрятался, затаился между горами полосатых мелитопольских кавунов, еще теплых после степного солнца. Вот это было плаванье! Вот уж где право-воля! (Излюбленное мамино словечко, оно и к Порфиру перешло.) Вверх, против течения, медленно идет широкая баржа, проплывают берега в серебристых вербах и незнакомые пристани-причалы, люд речной снует, ребятня купается, откуда-то из протоки сено правят челном — целый стожок плывет… Заготовители, сопровождавшие баржу, вели роскошную жизнь: разлегшись среди палубы, играли в подкидного на кавунах, потом ужинали, песни пели… А когда встречные суда запрашивали их, откуда, — откликались на весь Днепр хорошо известной здесь шуткой-присказкой:

— Из Камышанки, с казацкой, с веселой стороны!

И так это зычно звучало, раскатисто, по всему плеску эхо разносилось…

Плыл и плыл с ними до самых шлюзов маленький беглец, и только когда шлюзовались, обнаружен был между кавунами бесплатный пассажир; речная милиция со смехом сняла с баржи любителя приключений, этого необычного арбузного «зайца»…

Аж улыбнулась душа, вспомнив всю эту историю. Повеселел сразу Порфир. И никакого уже чуда не было в том, что вскоре и сам карцер снялся с якоря, совсем ощутимо поплыл куда-то вместе со своими исцарапанными стенами: точно летучий корабль, летит он уже среди вольности, под голубизной весны, на крыльях безудержного детского воображения. И никто не остановит этот корабль, никаких стен для него нет, все он раздвинет, пробьет, устремляясь к тому «світу-галасвіту», где такие красивые воды сияют, птицы гогочут и вольно покачивается под солнцем камыш, вылинявший после зимы, по-весеннему бурый, русый, как ты.

V

— Это, дети, планета, — рука учительницы ложится на глобус. — Наша красавица планета… Во-первых, она круглая…