Смерть Петра Первого - Десятсков Станислав Германович. Страница 15
С тем и приехал Петр Андреевич Толстой к преосвященному. И разговор, с которым он приехал, должен был носить возвышенный и общегосударственный характер. Лишь на крайний случай Петр Андреевич захватил переданный ему подметйый памфлетец, так кстати подброшенный в Тайную канцелярию. Памфлетец тот сочинен был московским монахом Оськой Решиловым и назывался «Житие архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Памфлетцем тем в крайнем случае можно было и пригрозить преосвященному, буде станет противиться переходу в лагерь светлейшего князя и Екатерины.
Петр Андреевич чувствовал, как шуршит бумага в секретном кармане камзола, и оттого говорил все уверенней. Он не случайно любил италианскую маниру письма. Широкими тициановскими мазками набросал он зловещую картину пренебрежений к реформам Петра со стороны противной партии.
Прокопович внимал речам старого интригана не без тайной насмешки. Выходило так, что главе Тайной канцелярии, о которой все думали, что она ведает все и вся, неведомо было ни о тайном сборище у князя Дмитрия, ни о приезде младшего Голицына с Украины и Василия Лукича Долгорукова из Парижа. Меж тем сладко, как италианская музыка, звучала речь Петра Андреевича — правитель Тайной канцелярии живописал благостную жизнь России под скипетром Екатерины I. «Умрет великий Петр, но дело его будет жить», — вот эту мысль Толстого Прокопович готов был поддержать. Ему вспомнилась теплая южная ночь с огромными раскрутившимися звездами, высокие пирамидальные тополя над Прутом, журчавшая где-то под откосом в темноте река, костры армейского лагеря.
Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружавшего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был еще более близок ему и Дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.
В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Петр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощенные турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту теплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за славянское освобождение надолго обернется судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая. и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамские банки, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях; он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей, и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.
Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрадывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительную речь старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
— Подвигну духов мертвых, адских, воздушных и водных, Соберу всех духов, к тому же зверей иногородних…
— Вот вам моя рука, Петр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
II пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть при том упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идет с Днепра — загорелый, веселый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в Академии, идет на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на нее с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотелось вернуть те далекие дни своей молодости.
Совлеку солнце с неба, помрачу светила,
День в ночь претворю, будет явственна моя сила!
Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом не могучего языческого бога.
Петр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол. «Ну теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквям России протрубят „Прощальное слово“ во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Петр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия новгородского, как токмо взойдет на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукова. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернусь друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человечской скорби: «Что делаем, о россияне, что свершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирожденный музыкант и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий волнующий голос:
Позабудем огорченья. Днесь настали дни утех…
Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же, Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Нам любовь дала мученья, Но милей стала для всех…
Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мученья и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу его чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.
— Посему великий государь вряд ли позволит развестись мне с женой… — уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.
Катиш Головкина особых слез, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще ее, и Павел Иванович забыл даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.
И вдруг случилась великая метаморфоза — государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен, наконец, развод с опостылевшей женкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла. Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях — и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра II. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая досада, что государь умирает: поживи Петр еще месяц-другой, и судьба Меншикова, да и этой изменщицы Екатерины была бы решена — одного ждало бесчестье и ссылка, другую — монастырь. И сие они почли бы еще за царскую ласку.
Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом — его отец играл на органе в лютеранской кирхе в Московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!
После целого ряда тонких и дипломатических дел — поездки в Копенгаген для вербовки датского флота; миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами; переговоров с герцогом голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне — бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентером к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное — Ягужииский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.