Микита Братусь - Гончар Олесь. Страница 10

— Свеженькие, — говорю, — еще и высохнуть не успели.

Молчит моя Оришка, будто воды в рот набрала.

Пишут молодые садовники (ну и садовницы тоже!), те, что приезжали ко мне зимой на кустовые мичуринские курсы. Пытливый, напористый народ, люблю я таких. Один хвастается, чем весну встречает, другой о чем-то спрашивает, чего зимой не понял, а все вместе как сговорились: саженцев просят. «Сталинское» им по сердцу пришлось.

«Многоуважаемый Микита Иванович!

В нашем руднике уже полная весна. Сделал разбивку сада, купил ножей садовых и секаторов, а сейчас копаем ямы для весенних насаждений. Буду у вас за посадматериалом, записываюсь на „Сталинское“, напоминаю, что вы мне его обещали.

Когда я ему обещал?

С мичуринским приветом

Павло Плыгун».

Этот друг вытрясет из любого, этот своего добьется. А вот письмо от моей любимицы, от Зины Снегиревой из Каховского района. Хваткая, ловкая девчурка!

«…Кроме работы в саду, еще — по поручению комсомольской организации — веду кружок, разъясняю людям садоводство и его значение. Иногда бывает даже смешно, что кое-кто говорит не чубук (виноградный), а муштук. Работа мне очень нравится, всюду хочется поспеть, мама жалуется, что видит меня, только когда сплю. „Ничего, говорю, мама, зато превратим наши сыпучие пески в коммунистический сад!..“»

И тоже: дайте «Сталинское». Этому упрямому кочанчику, не колеблясь, отпущу, потому что знаю: пойдут мои саженцы навстречу счастливой жизни.

У подруги Зины, у Любочки Дробот, дела подвигаются, видимо, хуже. Как сейчас вижу Любочку, — накрутила себе гнездо на голове и идет писаная красавица, холеная, важная, нет, не идет, — плывет.

«Привет из глубины Таврических степей! Пишет ваша курсантка Любовь Дробот, которая твердо решила жить на периферии, чтобы вывести в будущем свой новый сорт.

…На мое требование — дать в сад людей — у нашего головы один ответ: завтра и завтра. Я уже хотела бросить садоводство, совсем изверилась, а вспомнила вас, Микита Иванович, всегда бодрого, шутливого, закаленного трудностями, и поняла, что это у меня просто временное моральное падение сил, так называемая „Опатия“ от всяческих неудач по работе. Надо перебороть, сказала я себе, ведь Миките Ивановичу поначалу тоже нелегко давалось, а теперь какой сад вырастил и собственные сорта имеет…»

Дальше — опять приветы и лютое оришкино тесто.

Очень не по нутру мне эта Опатия. В нашем живом деле она как лишай, как грибковое заболевание. Откуда она? Нет-нет, да и выступит на ком-нибудь из нашей молодежи… Разве приходится тебе, девчина, каждую весну тащиться босиком к фальцфейнам на заработки? Разве стоит над тобой, как в прошлые времена, пан Филибер, заставляя на сборе черешни по целым дням петь, как заставлял он своих наймичек, чтоб не могли они в саду и ягоду съесть? Двадцать лет девчине, здоровья на троих, сад растит небывалый, а столкнулась с каким-то недотепой и уже у нее — а-па-тия!.. С красным перцем пропишу Любочке. Другие ничего, могут и подождать, а ей отпишу тотчас же.

Степан Федорович сообщает, что 12 мая состоится ученый совет Опытной станции и что на том совете стоит моя информация о результатах первой зимовки цитрусовых в условиях нашей зоны. Сам я не успел еще на радостях опомниться, а Миронец уже на люди тянет. Будто знал он, что я сегодня траншеи открою; верно, сорока ему на хвосте принесла. Что ж, придется ехать информировать уважаемый совет, не зря же он избрал меня своим членом.

— Скучай, Оришка, скоро в Степное поеду.

— Опять заседать?

— Опять, бабунька.

— Что-то зарядил ты в Степное… Гляди, еще академиком станешь.

И, взмахнув рушником, она ставит на стол ужин.

Только я за ложку, как открывается дверь и, пригибаясь, входит в хату сам товарищ Мелешко.

— Иду по улице и слышу, что у кумы Оришки чем-то вкусным из дымаря тянет. Дай, думаю, зайду, может Микиты как раз дома нема.

— Вы такое придумаете, кум, — улыбается моя Оришка, зардевшись, будто девушка, — услыхала бы это ваша Степанида…

— Разве, — говорю, — Степанида такой, как ты, деспот? У них ведь там свобода совести. Садись, министр, — приглашаю Мелешко к столу.

Он не заставляет себя просить. Крякнув, садится, локоть ставит на стол, аж доска под ним жалобно поскрипывает. Не впервые ей так поскрипывать — не впервые сидит Логвин Потапович за моим столом.

Замечу, кстати, что мать природа не поскупилась, формуя нашего Мелешко. Это он еще немного похудел с тех пор, как парторгом у нас Лидия Тарасовна. Раньше кузнецы чуть не каждую неделю меняли рессоры под его тачанкой, а теперь второй год ездит и — ничего.

Голова у нашего Мелешко, как всегда, старательно выбрита (чтоб границы лысины были меньше заметны), лицо пышет здоровьем, поражает каждого своей обветренной массивностью и богатырскими ободьями черных усов. Всегда нашему Мелешко жарко, гимнастерка на нем, с орденами «Знак почета» и «Отечественной войны», уже и теперь расстегнута (считайте, что на все лето), всякий может любоваться его могучей грудью. Посмотрев ниже, увидим солидный председательский живот, затянутый узеньким кавказским ремешком (просто удивительно, как тоненький ремешок выдерживает такой напор).

— Оришка, может, нальешь нам хоть по наперстку… Желательно малиновки.

— Нет у меня малиновки! По наперстку, по наперстку — да и вылакал за зиму…

Зная оришкин характер, я молчу: жду дальнейшего развития событий.

А она, поворчав еще немного, недовольно позвякав возле буфета, подходит к столу и… наливает. Той самой малиновки, которую я будто бы уже давно вылакал. В этом вся моя Оришка! Удивительная жена, ни на кого бы ее не сменял! Она тебя покритикует, она тебе выговорит, и сама же тебя уважит.

— Итак, будем здоровы!

— Будем!

Глаза у Мелешко маленькие, умные, лукавые, сверлят и сверлят собеседника весь вечер; только когда он хохочет или опрокидывает чарку, они ныряют куда-то в телесную живую глубину. Не припомню, чтоб Мелешко когда-нибудь улыбался, — верно, не умеет, — если не сопит, то хохочет, да так, что стекла в конторе дребезжат.

— Это все, — предупреждает Оришка, хлопнув дверцей буфета, — больше не ждите.

Теперь я знаю, что ждать нечего: на повторную стопочку в будни у нее не рассчитывай. Да и ни к чему это нынче, у нас, я предчувствую, будет с Мелешко серьезный разговор.

— Почему ты, — говорю, — Логвин Потапович, не зашел сегодня в сад, на цитрусы поглядеть? Они такие стоят — сердце радуется.

— Вот я и забежал узнать… Значит, будут жить?

— Будут и плодиться.

— Ну и слава богу… то бишь, природе слава и твоей третьей бригаде… Это, пожалуй, будет не последняя статья в наших доходах.

— И не только статья, Логвин Потапович.

— Конечно, не весь лимон пойдет на реализацию, будем и на трудодни выдавать… А я вот по рудникам мотался, хотел крепежного лесу добыть для свинарников. Никто не дает! Вот тебе и единение, вот тебе и ликвидация противоположности между городом и селом. Как мы для рудников — так и пятое и десятое, а они хоть бы шефство над нами взяли и лесу кубов несколько отпустили!

— Разве рудники уже начали лес для нас получать? Не слыхал… Или, может, новый способ придумали, чтоб лавы в шахтах не крепить?

— Ты не смейся, Микита. Я знаю, как это делается: блат — большой человек.

— Не согласен я с тобой… Может, и был когда-нибудь да для кого-нибудь большим, но чем дальше — все уменьшается, а сейчас в лилипута превратился: думаю, что мы его вообще скоро в землю втопчем. В наши дни, наоборот, товарищ Госконтроль стал большим человеком.

— Против этого не возражаю, — скривился Мелешко, заскрипев стулом. — Тебе, как члену ревизионной комиссии, хорошо известно, что в нашей артели нарушения устава нет и не будет. Госконтролю у нас делать нечего. Не из колхоза, а в колхоз — вот моя забота. Колхозом я силен, колхозом богат и потому всегда стою на страже его интересов. У нас никто рук не погреет, это не то, что в «Пятилетке» — поросят разбазарили, а потом акт составили, вроде поросята поросят поели.