Перекоп - Гончар Олесь. Страница 43

Уже не чувствовала ни скованности, ни смущения. Все пережитое, передуманное огнем горело в ней, рвалось наружу. Затихший зал не сводил с нее глаз. Всю свою правду, видимо, решила сразу высказать молодица. Стоит на трибуне, разрумянившаяся, с гордо поднятой головой, от волнения не замечает, как платок ее медленно ползет, сползает на шею, открывая клубок тугих блестящих кос.

— Сольем свои сердца с сердцами героев Красной Армии для окончательной победы над врагом! Поможем всем, что у нас есть, ни хлеба, ничего не утаим, потому что нам, как и русским женщинам, дороги наши дети, братья и мужья!

Когда под бурю рукоплесканий Вутанька сходила с трибуны, седая женщина из президиума радостно бросилась к ней, ласково, по-женски обняла.

— Спасибо вам… сердечное спасибо от русских матерей. Мы всегда будем дорожить дружбой с вами. Мы будем уважать вас!

Легко, как на крыльях, шла между рядами Вутанька, возвращаясь на свое место.

— Хорошо, хорошо сказала, — одобрительно заговорил Цымбал, когда она, еще вся охваченная жарким волнением, села рядом с ним. — Даже тот не выдержал…

Только теперь Вутанька заметила, что место, где сидел военком, свободно.

— Не усидел, — улыбнулся Цымбал. — Сначала слушал, а потом исчез.

XVI

— Не имеет ли что сказать добродий Левченко?

— Нет, я послушаю.

Он слушает. Третий час ночи, а он все еще должен слушать их разглагольствования. Болтуны. Трепачи. Проболтали Украину! Вместо того чтобы с самого начала создавать сильную, хорошо законспирированную военную организацию, они мололи языками, языками надеялись все отвоевать… Ну и поделом. «Поражение», «поражение» — только и слышно вокруг. А какое там, к черту, поражение? Провал, разгром! Те, на кого они рассчитывали, затюкали, выгнали их взашей, и они должны теперь, как мальчишки, оправдываться перед прибывшим из Киева представителем подпольного центра, так называемого Цупкома [5].

Совещание происходило на квартире у одного из бывших преподавателей полтавской гимназии, в его кабинете, пышно меблированном, заставленном украинской стариной. Хозяин квартиры, дородный мужчина с перевязанной, распухшей от рожистого воспаления щекой, сам разносит гостям чай с крупинками сахарина на блюдечках. В кабинете темно от табачного дыма, ни на миг не утихает с трудом сдерживаемый гул раздраженных голосов.

Левченко не принимает участия в разговоре. Он сидит в сторонке, утонув в широком кожаном кресле, и смотрит, как лихорадочно жестикулируют тени на стенах. Над диваном, на завешенной украинским ковром стене тускло поблескивает старинная казацкая пищаль… Неплохое было оружие для своего времени… А вы, господа добродии, и сегодня не с такой ли пищалью собираетесь на врага идти? Не с таким ли устарелым духовным оружием надеетесь выиграть историческую битву за Украину? Недаром же вас бьют. Не первый уже терпите разгром. И если вдуматься — так от кого же, от кого?

Раскрасневшаяся, возбужденная Вутанька на трибуне — к ней снова и снова возвращаются его мысли. Как она говорила, вся пылая, и каждым словом била, хлестала его по лицу. Чем больше раскрывалась с трибуны перед людьми, тем все более далекой становилась для него, недосягаемой, неподвластной ему. Где и в чем он ошибся, что не смог овладеть ее сердцем? Ведь правда же на его стороне, на его?

За столом киевский цупкомовец — желчный, приземистый крепыш во френче мышиного цвета, — выговором выдавая свое галицийское происхождение, громит, разносит Ганжу-Ганженко… Не сконтактировались, мол, с рядовыми делегатами, не сумели повести за собой съезд… Прохлопали, прозевали!..

В конце концов терпение у Ганжи лопнуло.

— Довольно с меня ваших нотаций! — стукнул он кулаком по столу. — Надо быть железным, чтобы молча сносить все оскорбления, которые наносит мне центр! Мы тут плохие, а чем вы там, в Киеве, лучше? Чем вы осчастливили Украину, находясь у власти? Грызней да интригами? Большевики обещаний не жалеют — засыпали народ посулами, а вы? Земли побоялись дать? Трудовым конгрессом крестьян накормили! Вот он теперь вам боком и стал, этот ваш конгресс!

Речь зашла и о ней, о Вутаньке.

— Красивая женщина, — первым заговорил левый эсер — инженер с электростанции. — С виду настоящая украинка, да в душе, к сожалению, заядлой комиссаркой оказалась…

За ним наперебой зачирикали и два гимназистика, тоже участники совещания:

— Темная… Обманутая… Недаром же комиссары таких в наложницы берут.

— Комиссарская потаскуха!

— Вы! Желторотые! — неожиданно подал голос Левченко. — Да как вы смеете так о ней говорить?

Задыхаясь от возмущения, он поднялся с места, и руки его инстинктивно потянулась к кобуре.

— Простите, простите, — забормотали перепуганные гимназисты. — Мы ведь что… Мы ведь не знали…

— Так знайте впредь: одно дурное слово о ней… и пули не пожалею.

Все стали его успокаивать.

— Молодые, неопытные, — лепетал хозяин. — Уж вы простите их…

— Добродия Левченко мы должны всячески оберегать, — тоном приказа заговорил представитель Цупкома. — Левченко — человек дела. На него не должно пасть ни малейшей тени подозрения. Центр возлагает на него особые надежды в организации нашего движения на Полтавщине. Идея есть, люди есть…

— А оружие? — хмуро спросил Левченко галичанина.

— Оружие будет. А пока вилы, надежные крестьянские вилы — вот наше лучшее оружие… На вилы коммунию под-пять!

— Но кроме вил, кроме этих ваших пищалей, — Левченко пренебрежительно кивнул на стену, — мне еще современное — английское! французское! — оружие нужно!

— Будет! Головной атаман сейчас об этом с Ватиканом как раз договаривается. Мы им — кардинальский престол на Украине, а они за это обещают завалить нас оружием.

— Папского кардинала на Украину? — встревожился вдруг хозяин, одной рукой, поддерживая перевязанную щеку, а другой убирал со стола пустые стаканы. — Ох, нелегко будет наших полтавчан окатоличить. Упрямый народ!

Ему ничего не ответили.

Расходились по одному, соблюдая все правила конспирации.

Левченко должен был идти ночевать в район вокзала, к другим своим знакомым. Выйдя на улицу, он осторожно пробирался в темноте, приникая к стенам, крепко сжимая в руке заряженный браунинг. Знал — выстрелит не колеблясь, если встретится патруль и станут задерживать. А что, если бы вдруг, вместо патруля, встретилась… она? Как с ней бы поступил? Не знает. Наверное, выстрелил бы и в нее.

XVII

Выезжали из Криничек еще по доброму санному пути, возвращались по весеннему бездорожью: вода выступала из-под снега, заливала балки. Едва добрались домой. А дома тоже все тает, сбрасывает оковы, возрождается к новой жизни, и Данько с Васильком, почуяв весну, выползли из хаты на солнышко, прорывают под поветью канавки для первых молодых ручейков.

Будто вечность была с ними в разлуке. Вутанька, увидев сына, точно опьянела: маленькое радостное существо подбежало, путаясь в бабкиных лохмотьях, трепетно прижалось к коленям.

— Мамо! Мамо!.. А у нас кто-то был!

Засмеялась, обнимая сынишку.

— Кто же у вас был?

— Угадайте!

Мальчуган заговорщицки оглянулся на дядю. Данько в сторонке улыбался из-под шапки, опершись на лопату, как дед.

— Редкий гость тут у тебя был, Вутанька…

Она даже вскинулась вся:

— Какой?!

— Татко был! — в восторге выпалил Василько. — Татко наш был! Комиссар!

Вутанька обмерла: не знала в первую минуту, радоваться ей или плакать. Был… Был и не застал! Был и не повидались… «Это за грех мне, за грех, — вырывалось сердце из груди, — за Полтаву, за ночь в поезде, за того баламута военкома… Но ведь не было греха, не было, не было!»

Душа ее полна была протеста, и горя, и отчаяния… Стояла в оцепенении, смотрела, как по дну только что прорубленной канавки постепенно пробирается ручеек, а где-то за спиной подала вдруг голос какая-то весенняя птичка, и будто издалека доносятся слова брата о нем, о Леониде. С новым бронепоездом проходил через станцию, остановка была у них там, из-за ремонта, что ли, и он, воспользовавшись этим, вырвался в Кринички повидаться с нею и с сыном.