Перекоп - Гончар Олесь. Страница 8

— Скорее, пожалуй, я из него человека сделаю.

— Ты нам из него хорошего молотобойца сделай! — посоветовал Килигей. — Сегодня начнем лошадей ковать, молотобойцы нам как раз понадобятся.

— О, это занятие аккурат для благородия! — покручивая ус, сказал Кутя маячанский. — Пускай потрудится для революции, помашет молотом хоть день.

— Ну, так как? — взглянул Килигей на членов штаба. — На таких условиях… отдадим Оленчуку его благородие?

— Пускай берет, — пробасил Кутя. — Да только пасет пускай как следует, чтоб к своим не переметнулся.

— Слышишь? — Килигей сурово посмотрел на Оленчука.

— Слышу.

Так решилась судьба его благородия, так, прямо из кутузки, перешел он в закоптелую чаплинскую кузню, стал с молотом у наковальни в паре с бывшим своим батарейцем. В расстегнутом френче английского сукна, без погон и без пояса трудится, добросовестно ухает молотом по раскаленному железу, напряженно следя за тем, чтоб не угодить великодушному своему Оленчуку по пальцам.

Когда пришла нора полдничать, Оленчук накормил офицера из своего узелка, поделившись с ним домашними коржами, которые старуха положила ому в дорогу. Поев, офицер тут же, на дворе, закурил с дядьками, угощаясь самосадом из их радушно протянутых кисетов.

Покурив, снова стали к наковальне, снова заухали молотами вперемежку: раз Оленчук по железу, раз благородие, раз Оленчук, раз благородие…

Кулик, случайно забредя на кузню и увидев это зрелище, шумно обрадовался:

— Кует! Ей-же-ей, кует! Когда мне сказали, я и не поверил. А оно таки правда. Таки сделал Иван из нашего благородия молотобойца.

Каждый, кто приходил сюда потом, не мог без улыбки смотреть на эту необычную картину: у раскаленного горна дружно бьют молотами по наковальне, как бы разговаривая между собой языком металла, Оленчук и его благородие. А пока они гнут спину за работой, Кулик, усевшись на пороге, делится с крестьянами своими мыслями о капитане Дьяконове, нисколько не смущаясь его присутствием.

— Такого отчаянного картежника, как их благородие, не найти было на всем румынском фронте, — с гордостью рассказывает он. — Как ночь, так уже и сходятся к ним офицеры с соседних батарей, запрутся в блиндаже и режутся до утра!.. А нас, вестовых, все, бывало, за новыми картами в город гоняют. Транжиры, скажу я вам, были, поищи таких: что ночь, то новую колоду распечатывают… Но даром что все ночи картежничали, командиром был справным, наводку лучше их никто делать не умел! Как наведут — так и там!.. И с нашим братом тоже умели как-то по-людски. У других — рукоприкладство да мордобой, а у нас на батарее этого — ни-ни-ни!

Дядьки, слушая разглагольствования Кулика, поглядывали на Дьяконова все с большим уважением. Почти все окопники, годами на себе испытывавшие нелегкую власть командиров, они хорошо понимают цену Куликовой похвалы.

— А как-то их благородие, — продолжает Кулик, — нашему батарейному ковалю два серебряных рубля дали: на, говорят, Севастьянов, да выкуй мне из них шпоры к вечеру…

Явтух Сударь при упоминании о серебряных рублях хитро прищурился на Дьяконова:

— Богатые, видно, были, ваше благородие, что так серебряными рублями разбрасывались?

Офицер, опершись на молот, смахнул обшлагом пот со лба.

— Был и тогда небеден, — медленно произнес он, — но сейчас… — он взглянул на Оленчука, — сейчас богаче.

В один из ближайших дней, когда работы в кузне поубавилось, Оленчук снова явился к Килигею с неожиданной просьбой: отпусти домой, ведь там…

— Что там?

— Весна!

— А у других не весна?

— Ну, у других, может, есть кому… А я ж тебе, Дмитро, и сына привез.

— За сына спасибо.

— Надо будет, так и я… Да сейчас… Ты ж кавалерию формируешь, а я, видишь… — Он как-то по-бычьи выгнул свою контуженую шею, словно собирался кого-то боднуть.

— Ну ладно, — согласился Килигей. — Иди, сей.

— Только ж я и офицера своего заберу.

— А он тебе на что?

— Найду и ему работу, чтоб не скучал. На винограднике будет помогать или…

— Ой, гляди, Иван! — сурово перебил Килигей. — Не то нынче время, чтоб ихнюю белую кость жалеть! — Подумав, махнул рукой: — Ну да забирай, черт с ним… Надо будет — позову.

VIII

Рано начинается таврийская весна!

Объявляют ее жаворонки. Никто не знает, где они зимуют, где укрываются от злых буранов, но можно думать, что степи они не покидают, потому что только пригреет первое солнышко — пускай даже посреди зимы! — как они уже и зазвенели повсюду за селом, распевая свою песнь земле, и небу, и солнцу, и людям.

Первые нежные певцы весны, сегодня они уже перезваниваются над Чаплинкой. Слушают их часовые на чаплинских заставах, слушают дядьки, что дымят цигарками у кузни да поглядывают в степь: вот-вот земля позовет сеятелей в поле…

Молодой конник едет Чаплинкой. Издалека узнают его чаплинские девчата: асканийский вихрастый запевала Яресько. Едет не спеша, покачиваясь, небрежно перекинув обе ноги на одну сторону. В руке — связка запасных, только что выкованных подков, он играет ими, зачарованно оглядываясь вокруг, словно впервые здесь очутился, словно не глиняной облупленной Чаплинкой едет, а каким-то невиданным царством…

День как умытый: с солнцем, с ветерком, с первыми жаворонками. Земля оттаивает, и талый винный дух полей, разбавленный солоноватой влажностью недалекого моря, уже ясно чувствуется в воздухе. Не узнать сегодня Чаплинки: саманные, оббитые буранами халупы нарядились уже совсем по-весеннему, стоят в хрустальных сережках тающих сосулек, с которых на землю медленно капает и капает солнце.

Как не узнать эту хрустальную, всю в самоцветных каплях Чаплинку, так не узнать и Наталку сегодня: красуется у теткиной кураевой загаты в ярком платке — голова наполовину открыта. Стоит, щелкает семечки, издали улыбается, заметив Данька.

— Тпру!.. Стой!.. Кого это ты тут выглядываешь, дивчино?

Покраснев, лукаво повела бровью:

— Весну!

— Ну и как?

— Идет.

Данько закинул голову, прислушивается:

— Н-да… Голосистый какой-то поднялся…

Дивчина тоже прислушалась:

— Жаворонок!..

Вот они уже его разглядели в светлой ясной высоте. Свежая яркая синева и он, пока еще один на все огромное небо. Трепещущей чуть заметной точкой медленно движется куда-то над Чаплинкой. Будто угадав, как радостно слушать его внизу Даньку и Наталке, залился еще задорней, еще звонче.

Тюи!.. Тюи!.. Тюи!..

Далеким перезвоном кузнечных молотов отвечает ему расцвеченная солнцем, охрусталенная Чаплинка.

С жаворонка девушка снова перевела взгляд на Данька:

— Ты это откуда?

— В кузне был. — Данько помахал, позвенел в воздухе связкой запасных подков.

— Все еще куете?

— Одному — перековать, а другому — заново подковать. Тот заказывает зимнюю ковку, а тот — летнюю, а мне, говорю, — весеннюю сделайте! — засмеялся он.

Небо над ними уже снова звенело песней.

— Из всех птиц я почему-то жаворонка больше всего люблю… А ты, Данько?

Парень загляделся в небо: любит ли он жаворонка, эту первую весеннюю, самую радостную пташку? Да если б мог, в сердце бы у себя ее укрыл, чтоб всегда она там пела!

Сквозь нежную песню жаворонка до их слуха вдруг долетел с севера, из-за горизонта, далекий орудийный гул.

Оба удивленно переглянулись.

— Наши, видно, наступают, — догадался Яресько. — Красная Армия идет! Распинался Хлопешка, что не удержаться нам до ее прихода — брешет, удержимся!

— А сам-то Хлопешка — ты слышал? — исчез, говорят, ночью… В алешковские плавни, верно, к Гаркуше подался.

— Туда ему и дорога… Только недолго им там казаковать. Вот как разольется Днепр, их тогда, как крыс, из плавней повыгоняет!

Черноземной брагой пахнут поля. Звенит небо. Скачет улицей знакомый чабанок из маячанских.

— Айда к волости! — кричит он Яресько. — Сбор играют! Из Херсона нарочный прибыл!

Яресько, повернув коня, еще на какой-то миг задержался взглядом на девушке.