Тронка - Гончар Олесь. Страница 23

— Слышишь, Виталик, — обращается Сашко к товарищу. — Вот что кое-кому снится… В нашем «Перце» это можно бы назвать «Мечта современного лежебоки»…

— Коллега, я не считаю, что этот камень брошен в мой огород… Я под эту статью не подхожу. Конечно, я работаю в соответствии с трудовым законодательством, из кожи вон не лезу, не надрываюсь, как, предположим, наш директор Пахом Хрисанфович; ему, кстати, вчера снова уколы делали… Вы ему о будущем, о светлой цели, а какая она для него светлая, ежели у него хроническая язва желудка, ежели у него, у бедняги, в глазах темнеет от работы. Для него, братцы, вся жизнь — это только силос, силос и силос! А я не хочу быть египтянином силоса! Я не для того рожден, чтоб стать строителем силосных пирамид!

— Ты против силоса? — удивился Сашко.

— Наоборот, — возразил Мамайчук, — я даже в детстве не умалял значения для нас мелко иссеченной зеленой массы… Кто сегодня на силосе вилами орудует, тому почет, и у меня тоже — вот на руках — от баранки трудовые мозоли… Перед вами человек, который свою скромную работу на этой грешной планете пытается выполнять добросовестно. Экран мой освещает по вечерам темноту самых отдаленных кошар. План кинопроката выполняю, куда посылают — лечу. Вот и сейчас, друзья мои, вынужден покинуть вас, еду согласно полученному наряду…

— Едешь, да все на одном месте, — взглядывает Виталий на стул, на котором покачивается Гриня.

— Я ценю, товарищ Рясный, наличие в тебе чувства юмора, — покровительственно отмечает Гриня. — Относиться ко всему на свете с юморком — в этом самозащита и мудрость человека нашего времени. Итак, ты, отроче, на пороге мудрости… Вселенная велика и разнообразна: одни тела пребывают в состоянии плазмы, другие в состоянии окаменелости, тебе же нравится быть в состоянии жизни, не правда ли?

— Ты не ошибся.

— Сейчас в твоей душе — брожение лирических положительных зарядов… Не так ли?

— Угадал.

— И звездный эфир по ночам слушает твою наивную песню любви?

— Отстань, — сказал Виталий почти сердито, почувствовав в этом намек на его вчерашнее вечернее обращение к Тоне.

Мамайчук, хохотнув, продекламировал:

— «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви!..» Откуда это?

— Из «Песни Песней», — подсказал Сашко.

— «Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня… Черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы…» А это?

— И это оттуда, — скрыл улыбку Виталий.

— Верно, юноша! Итак, ты вступил уже в пору молочно-восковой спелости… Родная школа вскоре вытолкнет тебя в белый свет с аттестатом зрелости… После нее куда, если не секрет?..

— Видно будет.

— При поступлении в институт теперь, как известно, требуется трудовой стаж… Но не думаю, что ты, как последний плебей, будешь многотерпеливо добывать сей стаж. К счастью, у тебя есть реальная возможность сократить свои мытарства.

— Что ты имеешь в виду? — нахмурился Виталий.

— Ты не хмурься… Ты смейся от счастья! Дай мне такую мамашу, что и депутатка, что и в области как у себя дома, не видать бы вам этого Мамайчука здесь!

Сашко посмотрел на него из-под растрепанного чуба.

— Плохо же ты знаешь его мамашу.

— Что? — уставился на радиста Мамайчук. — Я за нее голосовал! Голос за нее отдал, и при этом искренне. Заступница сирых! Борец за мечту. Все это так. Но ведь она же еще и мать! А ты, — он посмотрел на Виталика, — любимый маменькин сынок.

— Я не маменькин.

— А чей же?

— Я сын своей матери.

— Сути это не меняет. Ты, согласно законам природы, самое дорогое для нее существо, и тебе должно быть ясно, что из этого вытекает…

— Быть может, объяснишь? — скривился в недоброй улыбке Виталий.

— Без нее ты, хлопче, нуль во вселенной. Понял? Поверь моему горькому опыту. Итак, беги, падай перед нею на четыре кости, умоляй. Иначе не видать тебе не только что кораблестроительного, но и зачуханного какого-нибудь техникума… А так будет совсем по-иному: она едет в город. Уверенно стучит в дверь к товарищу ректору. Товарищ ректор весь внимание к товарищу Рясной. Выслушивает, и, пока течет беседа, в списке против твоего имени появляется этакая маленькая-маленькая, как маково зерно, точечка… Будто муха наследила. И все! Твоя судьба этой точечкой решена. Ты принят! С чем я тебя и поздравляю заранее!

— Плохо же ты знаешь, товарищ избиратель, и свою депутатку, и ее сына, — снова говорит Сашко.

— Ах, я не угадал? Он не признает протекций? Он ненавидит блат? Он хочет по-честному, хочет самостоятельно решать формулы жизни со многими неизвестными? Не так ли, милый наш Архимедик?

Тронка - i_018.png

Виталий досадливо покусывает губу.

— Ты ясновидец.

— Юный мой друг! Ухватишь меня за эту благородную бороду, ежели лента событий будет разворачиваться вопреки моим прогнозам, — говорит Гриня и поглаживает рукой светло-рыжий пушок, который он называет бородой.

Этот пух — протест Грини, протест и недоверие, которое он выказывает заведующему рабкоопом товарищу Мажаре. Щедрый на посулы, Мажара имел неосторожность публично пообещать в ближайшее время открыть в совхозе парикмахерскую, и Мамайчук, поймав его на слове, заявил, что не станет бриться до тех пор, пока парикмахерская не будет открыта, и дело сейчас оборачивается так, что весь совхоз следит за этим неравным поединком, а заведующий рабкоопом каждый раз прячется, как увидит хоть издалека молодую Мамайчукову бороду. Бороденка тем временем растет, и когда Гриня, как правый защитник команды, выбегает на поле стадиона, и Виталий, и Сашко, и весь стадион кричат ему:

— Вива Куба!

Сашковы костыли так и пляшут тогда в воздухе от восторга и энтузиазма, а сейчас радист поглядывает на выпяченную вперед Мамайчукову бородку несколько даже иронически.

В коридоре слышны быстрые девичьи шаги, в приоткрытую дверь заглядывает Неля, секретарша:

— Гриня! Пахом Хрисанфович сердится, что ты до сих пор не уехал.

— Передай: выхожу на орбиту. — И Мамайчук в самом деле поднимается. — Попутно, возможно, где-нибудь и на тузлук наскочу. Странная штука этот тузлук: недоваренное мясо, примитив, а как на человека действует! После тузлука мне всегда бороться хочется… Ну, честь труду! — бросает он хлопцам и неторопливо выходит на улицу к своему фургону.

Этот агитфургон, в котором Мамайчук и швец и жнец, целыми днями носится по отделениям или пылит на грейдерной дороге в райцентр за новой кинолентой либо по каким иным делам; хотя задача фургона — прежде всего культурно обслуживать отдаленные кошары, фермы и отделения, однако хозяину его приходится выполнять еще и множество других поручений, быть, что называется, «старшим, куда пошлют». Вот и сейчас Грине дорога предстоит неблизкая — нужно ехать в совхоз «Приморский чабан», с которым они соревнуются, однако Гриня не был бы Гриней, если бы, выехав в степь, не завернул еще на птицеферму, а там, только выйдя из кабины фургона и вступив в белое куриное царство, он уже ошарашивает птичниц излюбленным своим вопросом:

— Для чего вы существуете, то бишь живете?

Такая уж у него привычка — приставать с этим вопросом к каждому.

— Ну вот, родились, выросли, живете, а для чего?

Девчата пожимают плечами, пересмеиваются, а маленькая девочка — дочка старшей птичницы — удивленно смотрит на Мамайчука, на его желтую, как пух на цыпленке, бороду и разрисованную рубашку.

— Ну, скажем, вот у Сани, — кивает Мамайчук на полненькую чернявую молодицу, муж которой проходит службу на Балтийском флоте, — затяжная любовь, она только и ждет праздника, чтобы поехать в Ленинград к своему законному. А вы?

— У тебя бы спросить, — весело отвечает Саня, — для чего ты сам небо коптишь?

— О, это вопрос сложный, над ним я как раз и размышляю в эти дни. Размышлял ночь, все утро и тому же посвящу несколько ближайших лет.

— Не слишком ли щедро?

— А я, девчата, не мелочный. В запасе у меня вечность. Куда спешить, зачем? Ну, пусть я после известных видоизменений стану какой-нибудь другой молекулой, пусть не буду Григорием Мамайчуком, а буду, скажем, арбузом или дыней.