Первомайский сон Фантастический рассказ - Кириллов Владимир. Страница 4
Как и крестьянские поэты, Кириллов не узнал в осуществленной партией утопии свой романтический утопизм. В августе 1920 г. С. Есенин писал Е. Лившиц, что «идет совершенно не тот социализм, о котором я думал». Первомайский сон В. Кириллова дает нам картину того будущего, о котором мечтал поэт. Утопия Кириллова тем не менее осталась незавершенной [16], как и утопия Чаянова 1920 г., с которой она имеет общие черты.
Исходная точка обеих утопий одинакова: это «военный коммунизм». Чаянов полагает, что он достиг своих целей уже в 1921 г. (разрушение «семейного очага», запрещение домашнего питания, монополизация культуры и т. д.) и его утопия предлагает противоположную модель устройства. У Кириллова военный коммунизм тоже изображен как время «нужды, холода и голода» [17], но поэт считает, что это лишь «временные трудности», и изображает будущий расцвет этого же строя. При этой принципиальной разнице структура и ряд мотивов обеих утопий близки друг к другу. Город, в котором оказываются герои посредством сна (этот прием восходит к роману Л. Мерсье Год 2440, 1770) — Москва в 1984 г. у Чаянова [18], в 1999 г. у Кириллова. Москва превратилась в город-сад, в котором сохранены Кремль и ряд церквей. У Кириллова улицы пересекаются перпендикулярно и предназначены для пешеходов: все движение — подземное. Люди живут в «селениях», которые соединены с городами поездами без двигателей в вакуумных подземных туннелях (этот вид транспорта был уже описан Одоевским и Гастевым): «Наше сообщение позволяет нам в 5-10 минут приезжать на работу из самых отдаленных пунктов наших селений». В 1922 г. Е. Преображенский выпустил футурологический трактат в виде лекций, «прочитанных в 1970 г. в Политехническом музее профессором русской истории Минаевым, по совместительству слесарем железнодорожных мастерских». Говоря об «урбанизации деревни», он пишет: «Теперь рабочий может жить за сто верст от Москвы и летать туда утром и вечером на пассажирском аэроплане» [19]. В утопии Кириллова люди работают 4–5 часов в день в фабриках-«небоскребах» (не выше церковных крестов), в лабораториях или техникумах из белого камня и стекла, из которых не валится дым (найден способ «бездымного сгорания веществ») [20]. Город будущего имеет черты городов США (в которых Кириллов провел год), но уже с экологическим уклоном, и является прямой противоположностью городу трущоб и проституток, который описывал поэт в своей дореволюционной поэзии.
В утопии Чаянова после «крестьянской революции», случившейся в 30-е гг., главной деятельностью стало сельское хозяйство и ремесленничество. Города выполняют лишь функции культурных и социальных центров («узлов»). Население Москвы снизилось до 100 000 жителей, и по стране существует только «более сгущенный или более разреженный тип поселения того же самого земледельческого населения» (гл. 6): Чаянов предвосхищает в некоторой мере взгляды «дезурбанистов» конца 20-х годов.
Москва Чаянова — лишь «главный» узел страны крестьянских советов с плюрализмом местного управления (гл. 11). У Кириллова Москва стала местонахождением «Всемирного Совета Коммунистических Республик» [21]. В ее центре возвышается «Пантеон Революции» — здание из стекла, гранита и стали (без колонн, мрамора и статуй), которое венчает вращающийся глобус, поддерживаемый стальными руками [22]. «Пантеон» Кириллова включается в целый ряд монументальных проектов 20-х годов: Дворец Труда (1919–1923) [23], памятник Татлина Третьему Интернационалу (1920), многоярусный Дворец Советов (1931–1933) на месте храма Христа Спасителя.
Вера в всесилие человеческого разума и науки выражается у Кириллова в осуществлении воскрешения людей [24] и у Чаянова в воздействии на погоду (не без влияния, наверное, Философии общего дела Н. Федорова).
В обеих утопиях герой, сохранивший одежду и привычки своего времени, вызывает любопытство и подозрение. В обоих текстах посещение «Музея Революции» (1917 г.) позволяет отдать себе отчет в пройденном пути. Героя сопровождает красивая утопическая девушка с американским именем (Мэри) у Кириллова, с русским (Параскева) у Чаянова, в которую он влюбился: таким образом у Чаянова политические и экономические главы чередуются с любовной интригой. У Кириллова любовная интрига лишь намечается, и вообще в его утопии много недосказанного. Например, экономическая система, подробно изложенная у Чаянова, отсутствует в (незаконченной) утопии Кириллова. Можно подумать, что она опирается на принципы уравнительного, но зажиточного коммунизма, с примесью американизма (культ красивого и здорового тела, архитектурный «модерн», «чистая» техника…). Крестьянства не видно: производится ли синтетический хлеб, как надеялся Горький, да и сам Чаянов в конце 20-х годов? [25]
Язык Первомайского сна изобилует эмоционально окрашенными прилагательными и существительными, которые выражают красоту, радость, торжественность, величественность, необычайность описываемого: белый, золотой, голубой, ослепительный; торжествующий, хмель, опьянеть, ликующий; великий, величественный, величавый, огромный, гигантский; дивный, невиданный, чудесный, необыкновенный. К этому слою оценочной лексики примешивается высокая архаическая лексика: «Нетленным кораблем выплывал златоглавый Кремль», «колыхалась разноцветная человеческая зыбь, в воздухе реяли звуки волнующей солнечной музыки…». Этот стиль был подвергнут резкой критике одного из теоретиков Лефа, Б. Арватова, в статье Эстетический фетишизм [26]. Отмечая однообразие эпитетов и их отвлеченность, Б. Арватов считал, что Кириллов «весь находится в цепях буржуазного традиционного формализма»: «Шаблонная форма убила агитационную идею, стала средством созерцательной эстетической иллюзии, т. е. оказалась самоцелью <…>. Без разрыва с канонизированными приемами искусства, невозможно никакого использования художественного творчества в плане современного психологического воздействия» [27]. В самом деле, эклектически эстетический стиль Кириллова далек от футуристического (лефовского) и ближе к будущей возвышенной «причудливой» сталинской архитектуре. Он восходит к бальмонтовскому символизму с его напевными ритмами и расплывчатыми эпитетами, и к стилю Чернышевского в четвертом сне Веры Павловны с его эмоциональными эпитетами и восклицательными предложениями (у Кириллова: «О, как хороши и прекрасны эти люди», «О, как все изменилось!»). Но «отвлеченный романтизм» [28] В. Кириллова не самоцель, а антитеза к «нужде, холоду и голоду» военного коммунизма: мраку лишений противостоит светлое будущее: «Я верю, когда-нибудь сбудется сон мой,/ Осмеянный сон мой о счастьи людей» [29]. Утопия Кириллова имеет целью ободрить его современников гимном будущему, дать им стимул «удесятерить» их энергию в борьбе за гедонистическое будущее. Такую же роль играет «фосфорическая женщина», призывавшая в Бане Маяковского «удесятерить пятилетние шаги» [30]. Для Богданова и других теоретиков Пролеткульта главной функцией искусства считалось воздействие на сознание, ее организация, а не отражение действительности. Отсюда пафос поэзии Пролеткульта, ее гиперболизм, призывность, эмоциональная отвлеченность.
Кириллов представляет военный коммунизм как тяжелую, но необходимую ступень на пути ко всеобщему счастью. Такова и установка книги Преображенского От нэпа к социализму (1922), в которой картина социализма в 1970 г. является лишь проекцией и усовершенствованием военного коммунизма. Утопия Чаянова, художественно более зрелая, имеет совсем другие предпосылки. Считая «государственный коллективизм» заблуждением с экономической, социальной и культурной точки зрения [31], Чаянов предлагает еще до введения НЭПа другой путь развития России (и только России), основанный на индивидуальном крестьянском хозяйстве, на кооперации, на инициативе и высокой культуре. Отказавшись от «командно-административной системы», как теперь стали именовать систему, заложенную военным коммунизмом, децентрализованное государство выполняет главным образом регулирующие функции (гл. 4, 11). В этом — главная разница между контрутопией Чаянова и утопией Кириллова, которая не ставит под сомнение путь, выбранный в 1918 г., а показывает его предполагаемую конечную цель. При такой идейной разнице обилие общих мотивов у обоих авторов дает некоторое основание считать утопию Кириллова «пролетарским ответом» «крестьянской» утопии Чаянова (вышедшей тиражом 20 000 экземпляров в Госиздате).