Русология (СИ) - Оболенский Игорь Викторович. Страница 12

Я сел в 'ниву', отметив, как жезлоносец, оравнодушев ко мне, бормочет:

- Всё... Я урою их...

Хочет долларов, что ему, точно псу, швырнули, но я всё видел, и оскорблён он сильней, чем алчен... Что, перехват? Возможно. Но ведь свяжись с чёрным джипом с теми шестёрками, с затемнёнными стёклами да 'мигалками', оберёшься бед. Вдруг пристрелят? Просто. На улице, на посту или в сауне. Пот стекал по вискам его.

- Ладно, ехайте.

Путь продолжился.

Сын мой спал, комкал фантики и глазел в окно. Я рулил и смотрел окрест, грезя, что снег убавится, так что я проберусь-таки.

Вот аппендикс 'М-2'... Магистрали конец... её лента, выстрелив просекой, дребезжит вбок плюгавостью областной узкой трассы... Памятник жертвам сталинской мании; здесь витает тень деда, сгинувшего в 30-х. Что мне сказать ему? Я, купив дом, где жил он, мог этим хвастать. Но стало худо, я близ конца сейчас и спешу связать сына с местом; он ведь последний как бы Квашнин...

Опять та 'с', - он Кваснин, как я.

Мы свелись к Упе, речке маленькой, но имевшей завидную, окской равную пойму; в ней производства, кладбища, сёла, фермы и выпасы, огороды, аэродром (да!), пашни, заправки, ветка ж/д к тому ж. Слева виделась Тула. Центр русских градов, старше Москвы самой... Близ - Венёв, Чернь, Белёв, Богородицк, Мценск и Ефремов, древний Одоев. Двигаясь с юга, русь оседала в этих вот долах перед Московией. Здесь исток степей и отца их, Дона Великого, психо-географический, скажем, фронт: не рубеж, как под Серпуховом, но фронт как конец лесов, тучи коих ползли-ползли - и иссякли в проплешинах, в редких рощах, в кустарниках. Здесь вольней дышит грудь, взгляд лёгок. Скинув хмарь, солнце манит здесь к югу, к призраку неги. Сход с лесов в степь чувствителен; степь не просто даль; смысл её, говорил Степун, в бесконечности, завершение коей в небе. И, сколь мне в радость попасть сюда, так кому-то в беду; есть особи, кто в степи изводились.

'Радость', 'чувствителен', произнёс я? Дескать, эмоции? Нет таких. Если я как бы жив на вид - то затем, что я думаю, мысль творю. Я вне мысли отсутствую, мертвен. Сил и желаний жить нет. Устал. От всего устал. В общем, нет чувств. Я словно в стадии перетянутых струн, хоть лопайся. Во фрустрации стережа смерть, мыслями я игрался в жизнь, притворясь, что живой. Фиглярничал.

Я вник в тайну, что и не жить уж можно, быть неживым поч-ти - а и будто бы жить притом, стоит лишь сознавать. Вот так. Чужесть жизни сознанию вскрыл я, выяснив: в жизни мёртв почти, я, загадочно, в мыслях жив. Мысли даже мощней в больном. Оттого мне пришло: не они ли тот вирус, кой, паразитствуя на живом, жизнь губит? Вспомнится детство в роскоши чувств - и видится, что сейчас без чувств ты не очень жив, а лишь есмь умом, что враждебна мысль жизни, паразитична, ибо приходит, лишь потеснив жизнь. Попросту, мысль мертвит, резюмирую, и 'разумный' наш вы-бор - жуток, эти вот sapiens, человеки разумные. Да и Бог, клянясь: 'Я есмь Жизнь', - Бог, в Кого только верить ('верую, потому что абсурдно', мол), Сам кладёт рамки разуму, постижимый лишь тайной. Стало быть, мысль - безжизненна? Полумертвие, значит, звать homo sapiens?! Кто внедрил разум в жизнь? Кто инфекцию ввёл в неё?..

Тула кончилась. Малоезжая к ночи, свёрнутая в районку, 'М-2' растаяла. Испарилась действительность, и я двигался в волшебстве из грёз. И полёт мой за физику лобового стекла встречь солнцу был бесконечен... Встал брильянт сине-звёздчатой церкви с пузом апсиды ... Выше, на площади, Ленин кликал к свершениям... Я, свернув с 'М-2', ехал вниз сперва... и опять вверх... и Флавск закончился. Вкруг - поля в снегах. С тополей, марширующих вдоль асфальтовой подо мною дороги, плюхнулся ворон...

Вот съезд налево... выдавлен путь в снегах - чудом, Промыслом! Но следов на нём не было. А кому в марте в Квасовку из трёх изб и в концы обезлюженных, пребывающих в дрёме прочих сёл?

IV Квасовка

'Нива', вклинившись в снег, утопла... Нас зашвыряло... Я стал вращать руль. Мы продвигались... Так бы и ехали, но уткнулись в снег. Ведший путь здесь раздумал, да и пошёл вспять... Планы менялись. Нужно во Флавск назад, чтобы действовать с завтра. Я начал пятиться. 'Нива' взвыла на месте. Вылезши, я впихнул под колёса палки и тряпки, но всё напрасно. Я был в испарине: сдалбливал под дымящей резиной наледь - и прыгал вновь за руль... Путешествие повторяло рок, наш фамильный рок - путь в тупик. Без ребёнка я ночевал бы здесь, средь заснеженных далей, чтоб найти гибель.

Все мои планы парадоксальны: что-то впадает мне, побуждая свершить шаг, третий, но без оглядки на силы либо способности, в том числе на желания и потребности близких, сходно и общества. В результате труд лишен, да и без пользы. Мной водит Промысел? своеволие?.. Как расплата - ступор из снега... Толк в бытии моём? Что за надобность в сей поездке в деревню? Что там за 'честь и род Квашниных' и 'вотчины'? Что за корни, кои спасут меня? Есть изба далеко от Москвы на правах летней дачи и есть безумец, вместо чтоб рубль стяжать и лечения - ездящий... Кстати, главное, что зимой путь до Квасовки здесь не чистили за все годы, что я бывал здесь, восемь лет точно; я гадал на проталины. Преднамеренно западня была?

- Папа!

И я очнулся. Ветер дул стылый, солнце понизилось. Пнув снегá, затвердевшие к ночи, взял я баул, оружие и матрасы и на брезенте повлёк их, падая, клича сына, кой сперва бегал взад-вперёд оттого, что наст держит; вскорости стал плестись за мной... Клали тени мы, длинные... Суходол, прорезáвший склон, по которому шли, нас вымучил; наст здесь тонок, снегу немеренно, и я полз, как червь, закрепляясь на месте прежде, чем подтянуть груз.

Выбрались мы у задников трёх усадеб (то есть у Квасовки). Справа - дом наш за линией трио лиственниц. Мы к нему устремились, ибо угор лёг круче, а наст окрепнул. Вышли к ограде, чтоб через сад потом, вровень с кронами (из-за снежных наносов), двигаться на остатках сил - да и хлев. В темноте я толкнул дверь в саму избу, где казалось теплее: не было ветра. При фонаре распахнул баул.

Успевать нужно быстро: печь топить, ужин греть, стлать постели. Лампы с проводкой, видел я, сгинули, выдранные ворьём. При свечках, багря под выбитой рамой наледь, я спешно вымел сор; поколол чурбак; снарядил топку с верхом и, взбодрив кутанного в плед мальчика, чиркнул спичкой. Пламя взметнулось, дым повалил вовнутрь, - воры сняли плиту над топкой. Но я припомнил: старую много лет назад поместил у крыльца с той целью, чтоб не ступать в грязь в слякоть. Я стал копать снег... Звякнуло... Отодрав плиту, я вернулся в дом, чтоб её укрепить над пламенем. Дым пустился в трубу; чад выдохся... Подогрев еду, я набил в чайник снег под чай и присел на лежанку около печки, коей другой край высился трёхканальным щитком, широким и заслонявшим ложе большое...

- Зябко! - ныл сын.

И точно, было промозгло, плюс пять, не выше. Требуются не один и не два часа, дабы жар взял своё. Но, при всём при том, ночь получится стылая. Я б упал от разбитости, отыщись, кто поддержит печь. (Можно, правда, к соседу, но не хотел людей). Приходилось терпеть.

Отужинали. Сын спал. Я ж - бодрствовал: тут болезнь, но и надобность приручить дом. И я вбирал в себя помещение в три окна по фасаду плюс с торцевым одним (что разбито ворами), заткнутым мною, как дым повывелся. Воры вволю тусили: шторы в разрывах, стулья поломаны, вещи пó полу, стол в объедках, что изводили тень от двух свечечных риз над свечками.

Штукатурка заплакала, и дом ожил. Я, 'Квашнин', был как в вотчине, где давным-давно жили предки. Всё получилось, мне повезло-таки. Дом мог в зиму сгореть - но цел. 'Нива' дряхлая - но доехала. Я мог просто не выбраться из Москвы, будь хуже, - но вот я здесь. Не чудо ли?.. Я извлёк матрас из притащенных на брезенте вещей, лёг... Взмок от пожара внутри себя... До утра я молился.