Русология (СИ) - Оболенский Игорь Викторович. Страница 20
Я учил себя, а ведь чувствовал: повторись - промолчу, не побью его, но лишь вякну, что - 'жаль', 'прискорбный факт', но что 'жизнь, к сожалению, так устроена', и, 'раз надобно, документ раз есть...'
Я ушёл в избу. Месяц скашивал три окна в пол возле лежанки. Сын спал...
Что сделать, чтоб эта данность (явь, сущее) не драла его? Чтоб не вырос он, точно я и отец мой, люмпеном без корней и средств? Что я дам ему: блеск фамилии (с буквой 'с'), пару древних 'эпистол' с брáтиной?.. Я решил обсудить 'Закваскина' в смысле имени. Перво-наперво, ударение на присущем холопам слоге (ведь не Квашнин, Репнин в их достоинстве); с характерной приставкой, кажущей суррогат, неконченность, прилагательность (вот что здесь эта 'за-' из когорты слов 'заумь' или 'закладничество'); с окончанием, уточняющим принадлежность высшему в иерархии возрастной, родовой и служебно-сословной (здесь уязвим и я сам, 'Квашнин', да ведь я не упорствую, что мы лучшие). Резюмируем: 'Николай' - 'Победитель Народов'; 'Фёдорович' - 'Дар Божий'? Эвона, вышло как! 'Божий Дар Побеждать Людей' - против нас, 'Павла' ('Малого'), и 'Григория' ('Бдящего'). Имя - нрав и характер. Тьма их, Закваскиных, хамов с шкурною логикой. Документы - на га вообще, он ведь их не привязывал к местности; но он выбрал не свой кут, голый, безлесый и позаброшенный, а 'в твою, москвич, сторону', в обихоженный сад, ловкач. Власть одобрила. Получилось, что пусть фактически у меня сто соток, но юридически - двор под дом, плюс ещё двадцать соток... Может быть, он коньяк поднёс власти или дал взятку... Я и жена моя - кто? Нездешние. Раньше мы что-то значили. Нынче значит лишь сикль (рубль, доллар). Нет его - нет и прав, босяк... Взять учёностью? Да на кой им труд по вопросам герульского и гепидского? Я и сам их забыл почти.
И я начал молиться, мысленно... Слух расширился, так что слышались: стук о крышу, плеск в Лохне вод и, изредка, шум 'М-2', устремлявшейся к югу где-то за склоном... Бог не ответил. Я страдал мало, чтоб Он ответил? Он изрек: 'не заботьтесь о завтрашнем', - а я точно не слышал, чтя Его меньше армии старшины...
Позавтракав и припрятав скарб (от Серёни с Виталей, присных Закваскина), мы отправились на восток, во Флавск, под-над поймой, нижней дорогой.
Ветер усилился... Наст был твёрд, как лёд, под сияющим солнцем. Разве что ивы в пойме мохнатились. То есть не было неги, не было... Над порядками труб вдали колыхались дымы и, склоняясь, текли на юг. Кошка белого цвета, сидя на брёвнах, сонно мечтала; страшное минуло, вьюги с тьмой отодвинулись, близко мыши, что выбираются из снегов грызть веточки.
- А ручьи будут?
- Вряд ли.
- Зайцы, пап, были?
- Спрятались.
- Ну, а были бы? - он взглянул снизу вверх. - Стрелял бы?
И я ответил, что 'не стрелял бы'. Он начал прыгать. Он был доволен.
Двигались вдоль окраинных изб Тенявино, позаброшенных и запущенных. Но с жилых рядов выли псы; а приёмники, с той достаточной громкостью, дабы слышал владелец в утренних хлопотах, врали, что 'кабинет Ибакова' выдохся и всё плохо, длится 'война в Чечне', 'тренд к рецессии'. В пойме слышно всё зáдолго... Мы свернули вниз к мельнице, а точнее к руинам. Вот они: светлый камень стены без кровли и, над окном, фриз красного. В водах, звонких, студёных, незастывавших, спал тёмный жёрнов, сбоку весь в тине. Мы с сыном влезли внутрь, где, пленённое, жило эхо.
- Мельница. Наша.
И мы опять шли... Здесь населённей: избы в ряд, взмык, кудахтанье, часто лай... Жизнь здесь гуще... И много запахов: дым, навоз, сено, варево для скота, гарь трактора, гниль распахнутых погребов, грязь, куры, изредка лошади, камень стен на растворе вспухнувшей глины, - всё это пахло... После - дорога, скоблена, в наледи. Сын топтал ледяные оконца, так что грязь брызгала... С сильным скрежетом мчались розвальни...
- Тпр-р-р!.. Михайлович, восседайте! - звал Заговеев.
Ехали и, болтаясь в ухабах, дёргались за обвислым хвостом. Сын вскрикивал. Я держал его, взяв за грядку другой рукой, морщась, коль боль пронзала. Он же был счастлив, мой глупый мальчик.
- В город? - спросил я.
- Дак, натурально. Ты заглянул бы: я запрягал как раз. Как чужой, и с мальцом ещё... Тоша?
- Нет, я Антон, - возразил тот. - Я вам не лялька.
- Глянь-ка: Анто-он он! - съёрничал старый и подхлестнул коня вверх к тенявинскому концу во Флавск. - Тоись Тошка ты! - обернулся он на мгновение, подмигнув воспалёнными испитыми глазами. - Веришь, Михайлович, что Закваскин? Ведь, пёс, лосьён принёс за моё молоко, как пьяни. Я пошумел... дак выпил. Ох, не пивал хужей! Утром впряг, еду в Флавск опохмел взять... Страх гнетёт... - Он, кивнув на приветствие мужика у погреба, смолк осев.
Телогрейка, а под солдатской сплюснутой шапкой проседь; шея в морщинах; плечи покатые, и дрожащие руки, кои как грабли... Сызмала в поле. Бросивши школу, после войны как раз, тягал бороны. Тракторист стал, и не последний, хоть безотцовщина. Малорослый, тщедушный, но и живой, женился, в точь перед армией, отслужил, вроде в танковых, и - назад домой. 'Пятьдесятые', говорил он, лучшие годы. Он пахал, сеял стареньким СТЗ. Целиннику, дали орден. Шёл он деревней, и звали выпить, а он уваживал. И Закваскин, живший с ним с Квасовке, уважал его, тракториста с наградой... Ой, и гульба была! То в одной избе, то в другой собирались на майские и октябрьские, в новогодние, в дни рождения, на церковные, осуждаемые в верхах. Был лих попеть, вбить каблук в пол, выпить бутылочку и другую. Молодость! В три прилёг - в пять на тракторе, дверца настежь! Бьёт снег и дождь, рвёт ветер - гой еси! Предлагали: учись... Не надо, и без того смак!..
Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли? - и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.