След облака - Притула Дмитрий. Страница 40

Они шли медленно, потому что Соснин часто останавливался. То, что он говорил сейчас, он мог говорить только глядя собеседнику в глаза. Брови его были сведены к переносью. Соснин нервничал — чем-то ему мешала белая кепочка, он ее снял и зажал в кулаке.

— Можно быть уверенным, что того опыта, который накопили мы, нет ни в одной клинике страны. В самых запутанных случаях аритмий советуются с нами. И это потому, что мы по крупице собираем опыт. Одних только электрокардиограмм мы собрали двести пятьдесят тысяч. Мы можем сказать, что все, что можно сейчас знать об аритмиях, мы знаем. Это немало. Дай бог каждому.

Воронов думал о том, что даже на вступительных лекциях студентам, только приступающим к изучению терапии, Соснин никогда так подробно не говорит о достижениях клиники. Это потому, что всех своих сотрудников — и врачей, и студентов — он считает своими единомышленниками.

— Я за осторожность там, где мы имеем дело с человеческим сердцем, — продолжал Соснин. — Эксперимент в технике — да. Но здесь — осторожно. Здесь сердце. Только при сохранении традиций мы можем быть уверены, что в нашем опыте не будет пробелов. Фармакологи, передавая нам новый препарат на исследование, знают, что мы не допустим натяжек, мы будем честны и придирчивы. Мы проверили и дали жизнь десяткам препаратов. И это только потому, что были честны и неторопливы. Кирпич к кирпичу — так мы накапливаем наш опыт. Без скачков. Медленный переход количества в новое качество.

— При наших темпах в состоянии ли мы будем оценить новое качество? Не проглядим ли мы его?

— Сердце — это не то место, где можно спешить. Когда мы говорим слово «сердце», имея в виду человеческое сердце, то слово «риск» должно полностью отсутствовать.

— Если бы все ученые придерживались вашей точки зрения, не было бы пересадок сердца.

— Понимаю, почему вы заговорили о пересадках сердца. Так сказать, с одной стороны, изучив вашими методами сердце, врачи через несколько десятилетий смогут предупреждать сердечные заболевания, с другой же стороны, техника операций будет такой высокой, что риск значительно уменьшится, и таким образом смертность резко снизится. Это я понимаю. Но вы знаете мое отношение к пересадкам сердца, и оно не изменилось. Разве биологи не говорили об отторжении чужеродного белка? Но вот вам бравое оправдание: «Кто-то должен начинать! Так почему не я?»

Они сошли со шпал, свернули направо, пошли по широкой дороге вдоль высоковольтной линии, а потом свернули в густой и тяжелый лес. Идти по нему было трудно, приходилось уклоняться от сучьев и паутины, и они облегченно вздохнули, когда вышли на большую поляну. Их снова обожгло солнце.

Вдруг Соснин усмехнулся.

— Недавно было такое вот сообщение, — сказал он. — У такого-то хирурга сорок процентов удачных пересадок, а у такого-то двадцать семь. — Усмешка исчезла с лица Соснина, он зло сказал: — Гуманизм становится понятием прямо-таки резиновым: с одной стороны, не нужно такого счастья, ради которого должна пролиться хоть одна слеза ребенка, с другой стороны, вот эти двадцать семь процентов удачи. Здесь всего важнее принцип.

Но Воронову не хотелось говорить о принципах всеобщих, ему хотелось говорить о принципах своей работы, уточнять методики, и он спросил:

— А дефибрилляторы, Александр Андреевич?

— Что — дефибрилляторы?

— Когда нам их предлагали, вы ведь тоже говорили, что человеческое сердце не для того существует, чтобы через него пропускать пять — семь тысяч вольт. А теперь дефибрилляторы есть в каждой реанимационной. Да и на «скорой помощи».

— Но нам сразу доказали, что ток нужно пропускать через мертвое сердце, чтобы его оживить. Через мертвое, не так ли?

— Но так мы теперь лечим и живые сердца. Например, при мерцательной аритмии.

— Не сразу. Заметьте, не сразу, а постепенно. Пока мы не убедились, что нет никакого риска. Если, конечно, с аппаратом обращаться правильно. Да, мы медлили, но все-таки были одними из первых, кто ввел эти аппараты, и у нас лучшие результаты в лечении мерцательных аритмий, — отчего-то даже укоризненно сказал Соснин.

Они шли по поляне, которая со всех сторон была замкнута лесом. Справа и впереди стоял молодой березняк. Осторожными листьями, как легким дымом, струился он в синее небо, полностью растворяясь в нем. Впереди виднелся бревенчатый дом с зеленой крышей, и у дома в высокой траве росли заброшенные белые и ярко-красные мальвы. Подходить к дому не хотелось, и Воронов вслед за Сосниным сел в траву. От травы исходил ровный душный жар.

— Вы снимите рубашку, — посоветовал Соснин.

Воронов отбросил рубашку и вытянулся в мягкой траве, запрокинув голову и руки так, что потерял ощущение собственного тела. Палило солнце, струился в воздухе жар, жужжали шмели и пчелы, и Воронов понимал жизнь в траве: вот хлопочут муравьи, вот распрямляет крылья божья коровка, вот она отрывается от лепестка и взлетает, и он чувствовал жизнь в каждой травинке — вот она набирает силы, растет, тяжелеет, начинает жухнуть и ломаться, — и синее небо неподвижно, на столбе у дома стучит дятел, поет в лесу незнакомая птица, сам же этот лес, сырой, тяжелый и забытый, пропадает не по своей воле.

И Воронова захлестнула благодарность к своей судьбе за то, что она его, случайного и беззащитного человека, занесла в этот лес и на эту поляну и он видит голубое небо, понимает жизнь травы и малых существ в ней, он слышит, как кукует кукушка, но не считает ее вскриков, потому что не так это и важно, сколько лет еще она ему подарит, он жив и здоров и свободен от бед, и уже за это благодарен судьбе. Она не только дала ему жизнь и забросила в это место — в этот лес и в эту траву, — но она дала ему еще и одну неплохую мысль, мысль эта могла прийти к другому человеку, она должна была прийти, она не могла потеряться, как не может потеряться время, вернее, она как раз и совпала с временем, и так уж получилось, что она пришла к Воронову и сделала его счастливым, и Воронов был так благодарен судьбе, что стало трудно дышать.

— Дарья Георгиевна вчера привезла письмо от жены Леонидова, — вдруг сказал Соснин. — Вы знаете, он умер.

— Да, я читал некрологи.

— Леонидовы были нашими друзьями. Мы с ним вместе и учились. Он умер во сне. Это неплохая смерть. Поверьте мне, — словно извиняясь за что-то, тихо сказал Соснин.

У него вышло это обыденно и непечально — вот люди умирают и живут, собирают грибы, их ждут к обеду, растут травы, трудятся пчелы и муравьи, отсчитывает время кукушка — чему ж здесь удивляться, — и, видно, поняв, что печаль не захлестнула сердце Воронова, что жалеет Воронов не Леонидова, которого не знал близко, а Соснина, осиротевшего без друга, Соснин удовлетворенно улыбнулся.

Как утром с другом, Воронов почувствовал сейчас, что они с Сосниным одинаково понимают этот день и значительность каждого мгновения времени.

— Скажите, Николай Алексеевич, вы считаете наше направление неверным?

— Нет, я его считаю верным, но не единственно верным. Дело, по-моему, не в этом.

— В чем же?

— Мне кажется, что научная мысль не ставит перед собой задачу быть непременно мыслью уютной.

— Работа рассчитана на несколько десятилетий. До конца ее я, разумеется, не доживу. Сколько-нибудь серьезные результаты появятся лет через десять — пятнадцать, я и на такой срок особенно не рассчитываю. Считаете ли вы это причиной того, что я сопротивляюсь вашей работе?

— Нет, это не причина.

— Это наверняка?

— Да, это наверняка.

— А теперь скажите, вы уверены, что получите ожидаемые результаты?

— Нет, Александр Андреевич, в этом я не уверен. Вы считаете идею неинтересной?

— Нет, идею я считаю интересной. Больше того, чего-то подобного я всегда ожидал от вас. Поэтому в свое время и пригласил вас в аспирантуру. Но сейчас вы взяли слишком круто. Это не для вас. И вы не уверены в конечном результате.

— А вы знаете, Александр Андреевич, другой путь проверки идеи, кроме экспериментального?