Слепой геометр - Робинсон Ким Стэнли. Страница 9
Помню, приятель-студент спросил однажды, не возникает ли у меня проблем с половой жизнью. «Трудно, наверное, определить, когда девушке… хочется?» Я засмеялся; мне захотелось объяснить, что на самом деле все поразительно просто. Слепец вынужден полагаться на прикосновения, что дает ему известную фору: пользуясь руками, чтобы «видеть» лица, полностью завися от рук, он без труда переходит то, что Расе именует границей между мирами секса и отсутствия секса.
Мои руки исследовали тело Мэри, впервые узнавая его за время нашего знакомства, что возбуждало уже само по себе. Кажется, я полагал, что люди, у которых узкие скулы, должны быть узкобедрыми (уверяю вас, так оно в большинстве случаев и есть), однако она обманула мои ожидания — у нее были крутые бедра из разряда тех, к каким ни за что не привыкнуть (ни за что — чужеродность другого — до конца не поверить в их существование). Мои пальцы по собственной воле забрались ей под одежду, в промежуток между пуговицами, расстегнули блузку, справились с застежкой лифчика. Мэри одним движением плеч сбросила одежду. Я ощутил податливость ее груди, прижался ухом к коже у грудной клетки, услышал биение сердца… Плоть к плоти, кожа к коже, в пределах единого, переполненного энергией осязательного пространства.
Кожа — голос бесконечности.
Когда все кончилось, из квартиры по-прежнему доносились звуки рояля, которым словно аккомпанировал приглушенный расстоянием шум уличного движения. В вентиляционном колодце ворковали голуби: казалось, то пытаются объясниться между собой обезьяны, пасти которых замотаны проволокой. Кожа Мэри была влажной от пота; я лизнул ее и восхитился чудесным Привкусом. Сгусток мрака перед глазами, в которых и без того темно… Мэри перекатилась на бок, мои руки вновь легли на тело женщины, нащупали развитые бицепсы, несколько родинок на спине, похожих на крохотные изюминки. Пальцы опустились ниже, прошлись по позвоночнику, который будто покоился в некоем углублении, образованном крепкими мышцами. Моя голова лежала у нее на руке, возле груди.
— Кто же ты? — спросил я ее.
— Потом. — Когда же я снова раскрыл рот, она приложила к моим губам свой пальчик и сказала: — Друг. — Жужжащий шепот, похожий на звук камертона, на голос, который я (мне стало страшно, ибо я не знал ее) уже полюбил. — Друг…
С. В какой-то момент зрение с позиций геометрического мышления начинает восприниматься как досадная помеха. Те, кто привык зрительно представлять доказательства теорем, как в евклидовой геометрий, со временем приходят к пониманию того, что, к примеру, в n-мерных системах визуализация невозможна: она ведет к путанице и недоразумениям. В таких случаях наилучшей чувственно воспринимаемой аналогией, какую мы имеем, является внутренняя геометрия, осязательная, направляемая кинетической эстетикой. Так что я обладаю определенными преимуществами.
Однако сохраняются ли они в реальном мире, в геометрии человеческих привязанностей? Существует ли то, что и впрямь нельзя увидеть, а можно только ощутить?
ОА. Главным для тех, кто занимается взаимоотношениями геометрии и реального мира, является вопрос о том, как Перейти от невыразимых впечатлений чувственного опыта (слабо ощущаемые поля силы и опасности) к общепринятым математическим абстракциям (объяснениям). Или, как говорит Эдмунд Гуссерль в «Происхождении геометрии» (сегодня утром Джордж невразумительней обычного процитировал мне именно этот отрывок): «Каким образом геометрический идеал — равно как и идеалы прочих наук — вырывается из рамок своего первичного, глубоко личного происхождения, где он остается структурой в пространстве сознания души первооткрывателя, и поднимается к идеальной объективности?»
Тут в дверь постучали — четыре удара подряд.
— Входите, Джереми, — сказал я, чувствуя, как убыстряется пульс.
— Кофе вот-вот сварится, — сообщил он, заглянув в кабинет. — Я угощаю.
Мы прошли в его кабинет, в котором витал чудесный аромат французского кофе. Я опустился в одно из плюшевых кресел, что стояли вокруг стола, взял в руки крохотную глазурованную чашечку и пригубил горячий напиток. Джереми расхаживал по комнате, рассуждая о всяких пустяках и явно избегая заговаривать о Мэри и о том, что с ней связано. Кофе согрел меня, даже ногам стало жарко; правда, благодаря потоку воздуха из кондиционера я не вспотел. Поначалу все шло хорошо и приятно: горьковатый, крепкий кофе Смочил небо, проник в горло, поднялся к носоглотке, забрался в глаза и мозг и одновременно проскользнул в легкие. Я дышал кофе, моя кровь становилась все жарче.
…Я сообразил, что о чем-то говорю. Голос Джереми раздавался откуда-то сверху, — должно быть, Блесингейм стоял прямо передо мной, — и в нем слышалась легкая хрипотца, словно фразы проходили через старый угольный микрофон.
— А что произойдет, если энергию из этой системы направить сквозь векторные измерения в макросистему?
— Что ж… — радостно отозвался я. — Допустим, что каждая точка Р n-мерной дифференцируемой системы М имеет аналог на касательной плоскости, n-мерном пространстве Тр(М), называемом касательное пространство в Р. Теперь мы может определить путь в системе М как дифференцируемое отображение открытого интервала К в систему М. Вдоль этого пути можно расположить все силы, определяющие в системе М подсистему К, громадное количество энергии… — Ну разумеется! Я начал излагать свою теорию на бумаге, и тут соматический эффект наркотика объединился с ментальным, и мне мгновенно стало ясно, что происходит.
Джереми заметил, что я остановился, задышал прерывисто и с натугой, а я тем временем боролся с подступившей тошнотой, вызванной не столько самими химикатами, сколько осознанием того, что меня пытались накачать наркотиком. Что я успел рассказать? И, ради всего святого, почему это для него настолько важно?
— Прошу прощения, — пробормотал я. Мои слова заглушало гудение вентилятора. — Что-то голова разболелась.
— Право, жаль, — произнес Джереми голосом, словно позаимствованным у Джорджа. — Вы и впрямь побледнели.
— Да уж, — отозвался я, стараясь скрыть ярость. (Позднее, прослушивая запись разговора, я пришел к выводу, что держался всего лишь более скованно, чем обычно.) — Еще раз извините, но мне действительно не по себе.
Я встал и на какой-то миг ударился в панику, ибо утратил всякое представление о том, где расположена дверь: ведь на этом в значительной мере основывалась моя способность ориентироваться в пространстве, и обычно я отыскивал выход без малейших затруднений. Но разрази меня гром, если я обращусь за помощью к Джереми Блесингейму или плюхнусь на пол у него на глазах! Нужно вспомнить: гак, стол обращен к двери, кресла — к столу, значит, дверь за мной…
— Позвольте, я провожу, — проговорил Джереми, беря меня за руку. — Послушайте, может, отвезти вас домой?
— Все в порядке. — Я высвободился. Дверь обнаружилась, похоже, по чистой случайности. Я вышел в коридор и направился к себе, гадая, смогу ли найти свой кабинет. Моя кровь будто превратилась в горячий турецкий кофе, голова кружилась. Ключ подошел: выходит, я не ошибся дверью. Я вошел в кабинет и рухнул на кушетку. Голова по-прежнему кружилась; вдобавок выяснилось, что я не в состоянии даже пошевелиться. Помнится, в одной книге утверждалось, что подобные наркотики почти не оказывают соматического действия, однако, быть может, это верно применительно к тем, кто меньше моего чувствителен к кинетической реальности. Иначе почему я повел себя таким образом? От страха? Или Джереми подмешал в кофе не только «наркотик истины»? Предостережение? От чего? Внезапно я осознал, насколько узок мир моего понимания, за которым находится грандиозное пространство действий, в чьей сути я совершенно не разбираюсь; осознал, что последнее угрожает полностью затопить первый, в результате чего мне суждено будет утратить хотя бы проблески понимания. Утонувший в неведомом! О Господи! Неужели такое возможно?
Некоторое время спустя — где-то через час — я почувствовал, что могу встать и отправиться домой. Организм, казалось, более или менее пришел в норму, но лишь выйдя на улицу, я сообразил, что психологический эффект наркотика никуда не делся. Редкие и тяжелые волны дизельных выхлопов, пропитанная застарелым потом одежда — эти запахи исключали мало-мальский шанс отыскать, полагаясь на обоняние, тележку Рамона. Трость казалась неестественно длинной, свист микролокатора в очках отдаленно напоминал мелодию из «Catalogue d'Oiseaux» Мессиана. Я замер, потрясенный впечатлением. Мимо с гудением проносились легковые электромобили, ветер швырял в уши множество звуков, которые сливались в какофонию. Да, Рамона не найти, не стоит и пытаться; к тому же незачем вмешивать его в это дело. Рамон — мой лучший друг. Сколько раз мы встречались с ним в клубе Уоррена, сколько раз играли в звуковой пинг-понг; порой нас разбирал такой смех, что мы никак не могли успокоиться — а разве не в том заключается дружба?