Революционное самоубийство - Ньютон Хьюи Перси. Страница 6
Я помню свои ощущения от книги про малыша Самбо. Прежде всего, Самбо был трусом. Когда на него напали тигры, он, не раздумывая, выбросил подаренные отцом вещи: сначала зонтик, затем прекрасные обшитые войлоком туфли темно-красного цвета, в общем, избавился от всего, чего мог. И вообще все, что он хотел от жизни, — это без конца есть блинчики. Он и близко не напоминал отважного белокожего рыцаря, спасшего от вечного сна Спящую красавицу. Бесстрашный герой являл собой безупречность, тогда как в Самбо воплощались унижение и обжорство. Снова и снова нам читали историю о приключениях негритенка Самбо. Нам не хотелось смеяться, но, в конце концов, мы раздвигали губы в улыбке, чтобы скрыть охватывавший нас стыд. Мы воспринимали Самбо как символ всего того, что было связано с черным цветом кожи.
Пока я терзался от чтения историй про Самбо и Смоляное чучелко из рассказов о Братце Кролике [12] в младших классах, во мне стал накапливаться тяжкий груз невежества и комплекса неполноценности. В этом была виновата система. Я замечал, что все больше хотел отождествлять себя с белыми героями из букварей и из фильмов и временами весь съеживался при одном упоминании о чернокожих. Между мной и учителями пролегла целая пропасть враждебности. Большей частью эта враждебность подавлялась, но мы, дети негров, по отношению к белым продолжали чувствовать что-то похожее на странную смесь ненависти и восхищения.
Мы просто не чувствовали себя способными выучить то же самое, что учили белые дети. С самого начала все, включая нас, оценивали способности умненького и сообразительного чернокожего школьника исключительно по сравнению с белыми одноклассниками, хотя чернокожие дети могли читать или считать так же хорошо, как и белые. Белые были «мерой всех вещей», примером, на который следовало равняться, даже если речь шла о физической привлекательности. Густые африканские волосы — это плохо, зато прямые волосы — это замечательно; светлое было лучше, чем темное. Наше самовосприятие за нас формировали учебники и учителя. Мало того, что мы принимали себя за людей второго сорта, вдобавок ко всему мы считали эту второсортность неизбежной и неисправимой.
В третьем или четвертом классе, когда мы приступили к обычной математике, я наловчился обходить учителей. Средство было найдено проще пареной репы: я заставлял белых одноклассников решать за меня задачки и диктовать мне решение. Ощущение нашей неспособности выучить этот материал было общим местом для чернокожих школьников во всех бесплатных средних школах, где мне пришлось учиться. Как и следовало ожидать, острое чувство отчаяния и бесплодности попыток приблизиться к уровню знаний белых детей, заставляло нас бунтовать. Мы знали один способ, который помогал хотя бы как-то существовать в удушающей и подавляющей атмосфере, безжалостно разрушавшей нашу веру в себя. Этим способом и был протест.
Из всех неприятных случаев, которые я пережил, учась в начальной школе, мне особенно запомнились два эпизода. С самого начала у меня возникли проблемы с соблюдением дисциплины, точнее говоря, масса проблем, хотя довольно часто не я был тому виной. Например, когда я учился в пятом классе в Лафайетской начальной школе (тогда мне было одиннадцать лет), в учительницы мне попалась пожилая белая женщина. Я позабыл ее имя, но никак не её суровое лицо, с которого не сходило неодобрение. Однажды ей показалось, что я недостаточно внимателен к уроку. Она вызвала меня к доске и подчеркнуто сказала всему классу, что причиной моего плохого поведения является тупость. Она вознамерилась продемонстрировать, насколько глуп я был. Вручив мне мел, она велела написать на доске слово «бизнес». Я знал, как пишется это слово, я писал его сто раз, к тому же я был уверен в том, что с головой у меня все в порядке. Но пока я шел к доске, пока поднимал руку, в которой был зажат мел, я успел застыть от страха и в итоге не справился даже с первой буквой. В глубине души я сознавал ее неправоту, но как я мог доказать ей, что она не права?! Я разрешил ситуацию, покинув класс без единого слова.
Это повторялось со мной вновь и вновь, и каждый следующий случай ухудшал дело. Когда меня просили прочесть что-нибудь вслух или произнести по буквам слово, внутри у меня все холодело, голова становилась совершенно пустой. Думаю, что все считали меня непроходимо тупым, но я-то знал, что в моей голове просто был повешен замок, ключ от которого я потерял. Даже сейчас, когда мне приходится читать текст перед группой людей, я могу запнуться.
Второй случай, так хорошо отпечатавшийся у меня в памяти, тоже произошел в Лафайетской школе. В этой школе был заведен такой порядок: после перемены ученик должен был обязательно вытряхнуть песок из обуви и только потом занять свое место за партой. Как-то раз я сидел на полу, вытряхивая обувь. Песка набилось довольно много, и мне потребовалось время, чтобы избавиться от него. По мнению учительницы, подошедшей ко мне сзади, я слишком долго возился. Она ударила меня по уху книгой, обвинив в намеренной задержке всего класса. Абсолютно не подумав, я кинул в нее ботинком. Она отпрянула от меня и поспешила к двери, а мой второй ботинок пролетел у нее перед самым носом.
Разумеется, после такой выходки меня отправили к директору, зато меня зауважали одноклассники. Они поддержали мой протест против несправедливости, совершенной тем, кто имел над нами власть. В кругу детей из рабочих и неимущих семей авторитет завоевывался именно при помощи успешного сопротивления представителям власти. Ты добивался признания в своем кругу, тебя принимали за своего, только если ты был физически сильным, а твое поведение — вызывающим. И то, и другое приводило к расовому и социальному конфликту между учителями и администрацией школы с одной стороны и учащимися — с другой.
Единственным учителем, с которым у меня никогда не было трений, была миссис Макларен. Она преподавала мне, когда я учился в шестом классе в начальной школе Санта-Фе. Еще раньше она учила моего брата Мелвина. Поскольку мой братец был образцовым учеником, миссис Макларен питала большие надежды на мой счет. В свою очередь я чувствовал ответственность за репутацию Мелвина. Миссис Макларен никогда не повышала голос на своих учеников. Она излучала спокойствие, всегда была уравновешенной и мирной, независимо оттого, что могло случиться. Никто не питал ни малейшего желания начать кампанию против нее. Миссис Макларен была исключением из правил.
Впрочем, к тому моменту, хотя я был всего-навсего в шестом классе, я успел заработать репутацию очень трудного подростка, так что уже не было необходимости начинать воевать с преподавателями. Они ожидали от меня чего угодно и часто провоцировали неприятности, полагая, что я все равно что-нибудь выкину, несмотря на то, что успеваемость у меня была нормальная.
Я пережил не одно чистосердечное раскаяние и не одно падение. Стоило мне утихомириться на какое-то время, как начинались родительские нравоучения, после чего примерно неделю я занимался усердным самоанализом и принимал решение сотрудничать с преподавателями и приложить все усилия к учебе. Мать с отцом доказывали мне, что, поскольку у преподавателей есть нечто, в чем я еще только нуждался, я не мог входить в класс как равный. Я возвращался в школу, исполненный твердости и хороших намерений. Но учителя опять устраивали мне провокационные ловушки, полагая, что я буду продолжать бороться с ними. И это повторялось каждый раз. Резкие слова, борьба, исключение из школы — и еще один семестр коту под хвост. Мне часто казалось, что они просто хотели выгнать меня из класса, раз и навсегда.
За долгие годы, что я учился в Окленде, я не встретил ни одного учителя, который преподал бы мне урок, относящийся к моей собственной жизни или к моему личному опыту. Ни один преподаватель не пробудил во мне желание узнать что-то новое, прояснить какой-либо вопрос или изучить целые миры, которые могли открыть передо мной литература, наука и история. Все, что делали мои учителя, — это пытались лишить меня чувства собственной уникальности и ценности, и в итоге они чуть было не убили мой порыв к знаниям.